Александр Бараш. Образ жизни. Предисловие Ильи Кукулина. М., «Новое литературное обозрение», 2017, 176 стр.

Еще один герой научных разысканий Алексея Балакина — Алек­сандр Воейков (1778 — 1839).

Сразу после увольнения Кэпа на разговор с директором хотела решиться Санька. Но, стоя перед железной дверью кабинета, не смогла, не осилила — и впервые почувствовала себя мышью. Ганин был рядом, но не поддержал.

Так что первое условие формулы свободы состоит в том, что взросление — процесс болезненный, переворачивающий мир с ног на голову (и часто пре­вращающий подростка-бунтаря в, если пользоваться терминологией той же Маклин, «длинного и унылого старшего»). Но настоящее взросление — это не принятие конформизма как образа жизни, а умение отвечать за свои поступки.

В том-то и проблема, что претензии последних лет на возрождение империи подкрепляются по эту сторону границы не визией будущего, а наспех намалеван­ным, гремящим плохо подогнанными частями декоративным задником с витеватой надписью «Великое прошлое». На всякий случай для тех, кто спросит, причем тут иврит, замечу, что это язык Завета, язык общения с Богом (сравните у Геннадия Каневского «Бог говорит со мной на языке иврит, / но я не знаю этого языка»).

Остранение привычного, затер­того словосочетания путем помещения его в непривычный контекст (не «стена плача», но «стена смеха и плача»). Игра смыслами, отчего фразоиды восприни­маются двояко или даже трояко — здесь «вгонять в краску» означает в том числе «отражать эпоху посредством живописи». Брутальный эротизм — в приведенном фрагменте смягченный, но вспомним самые, пожалуй, известные стихотворения Кабанова «Говорят, что смерть — боится щекотки...» и «Ты обнимешь меня об­лепиховыми руками...» Актуальность, даже, пожалуй, фельетонность («Наш пре­зидент распят на шоколадном кресте: / 82% какао, спирт, ванилин, орехи.»).

Может, он потому и застопорился, что, в сущности, не готов был к новым отношениям, в глубине души даже не хотел их, а если и хотел, то только по инерции, поддаваясь магии общего места, мужской тривиальной интенции (выражение доктора Крупова).

Славе отчего-то сделалось грустно, настроение испортилось, словно у него отняли что-то хорошее. Оставшееся время командировки показалось пресным и слишком долгим. Он откупорил еще бутылку пива, хлебнул. Ну вот, теперь и пиво, которое совсем недавно было вполне себе, стало вдруг кисловатым. Как же легко сломать человеку кайф, огорчился Слава. Даже если стук был случайным и кто-то просто ошибся дверью, все равно уже было не так, как раньше.

Все упиралось в яхту, но мечтать-то не запре­тить, а когда и не помечтать, как не в командировке. Из чужого города, словно из другого измерения, на свою жизнь, да и вообще на жизнь смо­трится по-другому.

 

Стук был короткий, неуверенный, даже можно сказать, робкий. Тук-тук-тук... и пауза. Вслед — еще такой же, но более тихий, вкрадчи­вый, эдакое еле слышное постукивание, словно человек задумался и чисто механически, стоя уже не лицом, а боком, как бы приготовившись к от­ступлению, костяшками пальцев слегка барабанит по дереву.

Человек на фото выглядел матерым альпинистом — широкие плечи, обветренное, бронзовое от солнца лицо в темных очках, горнолыжная курт­ка, а в обнимку с ним коричневый мишка косолапый. Странно, да. Но таких странностей на ее аккаунте было предостаточно. Люди делились ими не просто охотно, но даже с азартом, словно давно мечтали об этом, ра­довались, что нашли наконец единомышленников, у которых схожие при­страстия, те же увлечения.

Просто их было слишком много, они, разной окраски, яркие, пестрые, сцдели и лежали на шкафу, на полу, на кровати, на полках с книгами, на комоде, чуть ли не друг у дружки на головах, короче, везде, где толь­ко можно, так что свободного пространства оставалось минимум, и это, конечно, было перебором. Некоторые были уже довольно дряхлыми, про­питавшимися серой пылью, так что казалось, что и в комнате пахнет вет­хостью и даже немного сыростью, какая бывает в древних квартирах, в которых живут древние нездоровые старики.

Что они собирают уйму пыли, а в пыли заводятся всякие клещи, жучки и прочая нечисть, ее совершенно не волновало, несмотря на то, что она частенько покашливала или у нее вдруг, ни с того ни с сего, начинался на­сморк, явно аллергический.

ИГРУШКИ

Она не могла удержаться от того, чтобы не схватить зверя и не прижать к своему небольшому изящному телу. Зверя, сразу оговоримся, не на­стоящего, а обычную мягкую игрушку, какими полны все магазины игрушек, иногда их продают и в цветочных лавках, потому что нет сувенира лучше.

книг в сети — не отменяет необходимость библиотек. Поскольку библиотеки — не просто собрания книг, а галереи — картин и прочих артефактов. Это площадки для встреч, обсуждений, для различных культурных проектов. Так и редакции.

На конференции в Лос-Анджелесе профессор Джон Глэд, не мудрствуя лукаво, сказал: “Дайте мне сто тысяч наличными, и я спасу русску

Поясню, сделав небольшой zoom out.

А ты жил через улицу, улицу звали «Богдана Хмельницкого»; когда её переименовали в «Бобура», нас обоих там уже след простыл.

Я был Рахман, ты был Рахим.

Нет больше на Поварской «Дружбы народов», нет на Пятницкой «Иностранки», нет на Садово-Триумфальной «Ариона», нет на улице Правды «Октября»... «Знамя» перебралось в офис неподалеку, но изрядно уплотнившись. Пожалуй, только «Новый мир» остался там, где был, но и его несколько лет назад пытались выселить.

Вот только что прокатилось по Фейсбуку письмо от Андрея Волчанского, главного редактора «Современной драматургии». Журнал на грани закрытия, финансирования на 2018-й практически не выделили.

Ну, применительно к Трифонову это еще можно понять. При его жизни присуждение такой премии писателю, работающему в СССР (или уже за его пределами), было вопросом литературной политики, и в большой игре, развертывавшейся вокруг Пастернака и Шолохова, Солженицына и Бродского, фигура «просто» талантливого писателя Трифонова не котировалась.

«Асан» вызвал бурный общественный отклик. Многие участники чеченских кампаний — некоторые из них сами писали военную прозу — упрекали Маканина в фактических ошибках и искажениях, не говоря уже об «очернительстве».

И все они, даже неутомимый, искрящийся, солнечный (наверное, даже во сне) Лёха, распрощались, заспешили по домам, разошлись, и Вера осталась с Гариком вдвоем на прокуренной кухне, в тишине. Впрочем, тишина была только для Гарика, ночная тишина 1970 года, Вера слышала то вой автомобильной сигнализации, то тяжелые басы, кажется, от соседей снизу. Свой 2017-й.

Опоздание свое, два с половиной часа, Вера отработала, вышла из конторы в половине десятого вечера. Глаза не смотрели, язык не ворочался, ноги едва шли. Даже есть уже не хотелось. Тем более не хотелось звонить Николаю. Да и что бы она ему сказала? Что если сама открывает дверь (сама и, наверное, без свидетелей; это еще следовало проверить), то попадает в квартиру 1970 года. В ту самую, очевидно. Та самая квартира, тот самый дом, тот самый город, та самая страна — время другое.

     Откуда солнце?

     Из окна.

     А что там, за окном?

Вера вступила в прихожую с деревянным крашеным полом и оклеенными бумажными обоями стенами. Пальто на крючке. Ботинки. Вера об них споткнулась.

Он торопливо принялся ее утешать:

    Ты могла перепутать подъезд, и ключи могли совпасть, знаешь, как в кино, «Ирония судьбы».

Вера отомкнула замки. Не переступая порог, всмотрелась в полумрак прихожей. Ничего. Ни тени, ни шороха. Вера шагнула в прихожую, но двери за собой не закрыла, оставила путь к отступлению. Ни на что не обращая внимания, пролетела на кухню, схватила со стола смартфон и рванула из квартиры вон. Дверь захлопнула и понеслась вниз по маршу.

Вера проснулась засветло.

Открыла глаза, закрыла. Лежала, слушала, как проезжают внизу машины, как урчит на кухне старый холодильник.

Молодой человек на черно-белой фотографии. Темные глаза, темная челка, прямой маленький нос. Белая рубашка, галстук. Игорь Васильевич Никодимов, 1944 года рождения, русский.

Ночью он еще раз перечитал монографию Кристиана, копируя в отдельный файл некоторые места, которые могли пригодиться.

    Сеньор Лукаш? Я принес вам завтрак.

Когда Лиза увидела стрекозу, она сразу сказала, что делал отличный мастер, у нее подруга работала в тату на Лиговке, но сама она ни разу не пробовала, на ее косточках клейма негде ставить, и кожа такая чистая, словно девочку каждый день растирают сукном и маслом, а потом пропускают через тепидариум, калидариум и лакониум. Даром что ли, когда Понти ее увидел, у него зубы заломило, я прямо почувствовал по его лицу, лицо у него старое, но гладкое, старость сидит в углах рта и в глаза не бросается. Вот это гладкое лицо у него и задрожало, когда мы в дом вошли, я привел его через два дня после встречи на мосту, ясное дело, штази я об этом рассказывать не собирался, заказ заказом, а Понти мне понравился.

Прошли три октябрьские недели, и появился этот Понти, он привел его домой, сказал, что познакомились в городе и что у них дела, а какие дела могут быть у Ивана с человеком в такой одежде, мы полгода живем на деньги, что он заплатил за свой плащ с меховой подкладкой. Португалец смотрел на меня задумчиво, облизывая верхнюю губу, и на минуту я даже заподозрила, что Иван меня продал.

Когда я приехал, люди из питомника как раз вывели грейхаундов в попонках и намордниках, псы раздули ноздри и пробежали два круга, несколько завсегдатаев покричали номера, занавес упал, и хозяева псов пошли вылавливать их оттуда, будто вишни из компота. Я почувствовал, что дышать стало легче, и направился к корабельному окошку кассы номер девять, всегда делаю ставки в этом окне, девять кругов ада, любимое число Леннона, и еще девять муз и девять царств в Атлантиде. Только здесь я могу быть сам собой, в девяти километрах от проклятого города.

В баре пришлось ждать около часа, я сидел там, глядя на стену с бутылками, похожую на медовые соты: горлышки торчали из отверстий, будто злые пчелиные головы. Заказчица опаздывала, сигарный дым висел под потолком, всем плевать на таблички, я нервничал, но водку пить не стал, по мне и так видно, что я русский. В баре было темно, но очки я не снял, поэтому ни черта не видел и чуть не пропустил момент ее появления.

он заключал пари сам с собой, когда стягивал с меня трусы, хотя нет, трусов я в то лето вообще не носила, это теперь начала.

Еще она любит рисовые хлебцы и запах клеевой краски. Теперь я знаю цвет ее глаз, я даже знаю цвет ее внутренних бедер, или как там это называется, я еще не насытился этими бедрами, недрами и алой чавкающей глиной ее болот, другое дело, что она смотрит на меня ледяными глазами, будто на вора, да я и есть вор.

Вышло по-другому, увы. Юность и свежесть «Трех смертей» реально перевешивают выстраданную, выму­ченную зрелость «Двух миров».

Но я никому не советовал бы взи­рать на трагедию «Два мира» свысо­ка.

Марк Анней Лукан, как и герой ве­ликолепных «Строф на смерть отца», написанных доном Хорхе Манрике через полторы тысячи лет, соглаша­ется умереть.

Ну прелесть же! Простая, непо­вторимая, священная прелесть. Какая верность в каждой детали! Как чув­ствуется в описаниях строгий взгляд живописца! И какая по всей картине разлита свежесть, какая нега!..

Существует стойкое (и, наверно, правильное) мнение о поэзии Майко­ва как о поэзии несостоявшегося жи­вописца. Если художник Н.А. Майков имел среди современников славу пре­восходного колориста, то сын его сде­лался колористом в поэзии — челове­ком описывающим, человеком раскра­шивающим... Впрочем, Иннокентий Анненский в статье, посвященной по­эзии Майкова, заявил, что эта поэзия еще «ближе к скульптуре, чем к <...> живописи».

Добавлю, что не в одной только живописи был талантлив юноша Май­ков, прошедший многосложный гим­назический курс за три года, проявив­ший в ходе вступительных экзаменов на юрфак Петербургского универси­тета (1837 год), неожиданно для себя самого, «поразительные математиче­ские способности», вышедший из его стен в середине 1841 года первым кан­дидатом...

Выделим в великолепном шествии, внезапно нашему взору представшем (живая картина, на которой люди одной фамилии на протяжении че­тырех столетий передают от отца к сыну факел высочайшей духовной культуры), только одну — перелом­ную точку.