Сеньор Лукаш? Я принес вам завтрак.

Когда Лиза увидела стрекозу, она сразу сказала, что делал отличный мастер, у нее подруга работала в тату на Лиговке, но сама она ни разу не пробовала, на ее косточках клейма негде ставить, и кожа такая чистая, словно девочку каждый день растирают сукном и маслом, а потом пропускают через тепидариум, калидариум и лакониум. Даром что ли, когда Понти ее увидел, у него зубы заломило, я прямо почувствовал по его лицу, лицо у него старое, но гладкое, старость сидит в углах рта и в глаза не бросается. Вот это гладкое лицо у него и задрожало, когда мы в дом вошли, я привел его через два дня после встречи на мосту, ясное дело, штази я об этом рассказывать не собирался, заказ заказом, а Понти мне понравился.

Прошли три октябрьские недели, и появился этот Понти, он привел его домой, сказал, что познакомились в городе и что у них дела, а какие дела могут быть у Ивана с человеком в такой одежде, мы полгода живем на деньги, что он заплатил за свой плащ с меховой подкладкой. Португалец смотрел на меня задумчиво, облизывая верхнюю губу, и на минуту я даже заподозрила, что Иван меня продал.

Когда я приехал, люди из питомника как раз вывели грейхаундов в попонках и намордниках, псы раздули ноздри и пробежали два круга, несколько завсегдатаев покричали номера, занавес упал, и хозяева псов пошли вылавливать их оттуда, будто вишни из компота. Я почувствовал, что дышать стало легче, и направился к корабельному окошку кассы номер девять, всегда делаю ставки в этом окне, девять кругов ада, любимое число Леннона, и еще девять муз и девять царств в Атлантиде. Только здесь я могу быть сам собой, в девяти километрах от проклятого города.

В баре пришлось ждать около часа, я сидел там, глядя на стену с бутылками, похожую на медовые соты: горлышки торчали из отверстий, будто злые пчелиные головы. Заказчица опаздывала, сигарный дым висел под потолком, всем плевать на таблички, я нервничал, но водку пить не стал, по мне и так видно, что я русский. В баре было темно, но очки я не снял, поэтому ни черта не видел и чуть не пропустил момент ее появления.

он заключал пари сам с собой, когда стягивал с меня трусы, хотя нет, трусов я в то лето вообще не носила, это теперь начала.

Еще она любит рисовые хлебцы и запах клеевой краски. Теперь я знаю цвет ее глаз, я даже знаю цвет ее внутренних бедер, или как там это называется, я еще не насытился этими бедрами, недрами и алой чавкающей глиной ее болот, другое дело, что она смотрит на меня ледяными глазами, будто на вора, да я и есть вор.

Вышло по-другому, увы. Юность и свежесть «Трех смертей» реально перевешивают выстраданную, выму­ченную зрелость «Двух миров».

Но я никому не советовал бы взи­рать на трагедию «Два мира» свысо­ка.

Марк Анней Лукан, как и герой ве­ликолепных «Строф на смерть отца», написанных доном Хорхе Манрике через полторы тысячи лет, соглаша­ется умереть.

Ну прелесть же! Простая, непо­вторимая, священная прелесть. Какая верность в каждой детали! Как чув­ствуется в описаниях строгий взгляд живописца! И какая по всей картине разлита свежесть, какая нега!..

Добавлю, что не в одной только живописи был талантлив юноша Май­ков, прошедший многосложный гим­назический курс за три года, проявив­ший в ходе вступительных экзаменов на юрфак Петербургского универси­тета (1837 год), неожиданно для себя самого, «поразительные математиче­ские способности», вышедший из его стен в середине 1841 года первым кан­дидатом...

Существует стойкое (и, наверно, правильное) мнение о поэзии Майко­ва как о поэзии несостоявшегося жи­вописца. Если художник Н.А. Майков имел среди современников славу пре­восходного колориста, то сын его сде­лался колористом в поэзии — челове­ком описывающим, человеком раскра­шивающим... Впрочем, Иннокентий Анненский в статье, посвященной по­эзии Майкова, заявил, что эта поэзия еще «ближе к скульптуре, чем к <...> живописи».

Выделим в великолепном шествии, внезапно нашему взору представшем (живая картина, на которой люди одной фамилии на протяжении че­тырех столетий передают от отца к сыну факел высочайшей духовной культуры), только одну — перелом­ную точку.

Но сегодняшнее похмелье — вещь по определению вторичная. Его реаль­ность — простое указание на то обсто­ятельство, что вчерашний хмель был силён.

И день 24 марта 1999 года навсег­да остался для меня напоминанием о том, что слова о народе, пасомом и хранимом Богом, что слова о духе на­родном — не пустые слова.

О, все трое, были они заодно. Пели в одну дуду. Они убивали меня каждым словом.

   О, да, да! Все верно! — незамедлительно подскочил император, дер­нув правым плечом, воздев перед собой правую руку и следом заложив ее за жилет, между пуговицами, как если бы выступал не перед двумя-тремя слушателями, а по меньшей мере в парадном кабинете Тюильри перед депутацией от Законодательного собрания. — Дьявол действует изощрен­но! Причем в самых разнообразных формах!.. Не знаешь, на какой козе подъедет. И с какой стороны. Бедная Франция!.. И ты, мой народ! Моя нация! Ты исчезаешь!.. Ты пропадаешь с лица земли. Дьявол уничтожает тебя с методичностью автомата...

   И даже, замечу, с боков... Со стопочек ее и с пяточек... — непри­нужденно заметил Франческо. — Прошу тебя, Марон, оставь женщину! Договоришься ведь до того, что это исчадие ада! Мол, ее подослал ему дьявол! И что она страшней сатаны! Учитель мой! — Петрарка смиренно склонился перед Вергилием. — Ну право же! Только взгляни на мою Лау­ру! Цветок, без которого пусто в Саду! — И: — Ангел мой! — обратился он к донне. — Гостям нашим, верно, не терпится!

   Видишь ли, ты хотел устранить дьявола, — мягко произнес Франче­ско. — Изъяв его имя из Книги, ты полагал, что тем самым лишишь его некой опоры, метафизического обоснования, то есть собственно предбы­тия (ибо, согласно Платону, идеи прежде материи, мы и сами лишь тени, ими отбрасываемые), то есть предпосылок его появления, что чревато развоплощением и распадом дьявола... Мол, сатану не удержит континуум и не примет земля...

   А то вот взялись вы было переписывать вечную книгу-с... Правда, покамест только местами... (Уши мои завяли. «Что это я такое слышу?.. Господи, да о чем он таком говорит?..») А живописать-то вам нечем... Да и не о чем... Нехорошо-с...

От столь невероятного разворота в его речи, в целом прекрасной, я не то что смешался, — я был раздавлен и уничтожен.

   Да, да, свет выше понятий, предвечный... Там, в нем, все смыслы, мыслимые нами и немыслимые... Все образы... Вот отчего Фет восхищает нас, хотя мы и не способны уловить разумом, как же он это делает и за счет чего... Господь попустил Фету! Господь дал Фету такие кисти, с помо­щью которых он не просто писал, но именно что живописал — воздухом!

«Он всегда начинал трудно», — припомнил я чью-то фразу, сказанную о величайшем из римских поэтов.

   И даже, заметьте, заметьте, — между тем продолжал он, — какое-то жгучее любопытство разбирало меня, когда я встречался с подобного же рода любовью у натур тонких, приверженных духовному деланию. — Он кивнул на отца Серафима. — Как отец Серафим, который на грядоч­ках с рассадою возится, или одержимых поэтическим сомнамбулизмом, как... — Он поискал глазами за стол

   Господи Иисусе! — прошептал Петрарка. — Иисус... Иисус, не от­вечая — словами то есть, — молча целует Своего палача и тюремщика в губы! То есть на все обвинения его. И тот, тот от сего поцелуя вздрагива­ет... Как и я...

   А... Видите... Что? Каково! Господи!.. Если Христос принимает пер­вого слугу сатаны, то, может быть, Он, Христос-то, и самого, то есть даже сатану любит!.. Вам не приходило в голову?

   У меня мороз по коже... — произнес Петрарка. — Любит... Ибо Он сострадает и ему...

   Оттого что невообразимо свободный. При этом, знаете, такой те­кучий, прозрачный... И — запашистый... Как говорю, чувствую себя так, будто из леса вышел... Или вошел в сад... Будто надышался меда и горечи в поле... А вместе сколько заусениц в нем, сучочков и завитушек... Такой, знаете, разной и разнообразной прелести...

Уж потом он смутно вспоминал, что какой-то тамошний дед пророчил его, Тараса, появление на дороге и его путь на Москву — и следовало ему, Тарасу, по судьбе передать прошение самому царю и великому кня­зю Дмитрею Ивановичу от местных селян взять ту их деревню в его цар­ское прямое и счастливое владение, а уж умные мужики тогда придут на Москву и пособят великому князю обладать стольным градом.

Ощупал Тарас обеими руками травы по сторонам от себя, потеребил уже просохшую под солнцем землю — и люлька под шуюю попалась. «Ага, живий!» — подумал Тарас, и верно: люлька убедила его, что лежит он на грешной, теплой земле, а не в православном раю.

    Хорошо говоришь, славный козак! — похвалил чужеземец Юрко.

   Рубанул бы... — насмешливым сухим эхом откликнулся полковник Юрко. — Только впустую. Что за толк обижаться на правду? Что обижать­ся на то, что козачья сила полезна лишь в малых пределах?

   Худо ли, не ты увидишь. А только православная Москва — покуда затычка в земле, вылетит — и удерживающего не станет. Имеющий уши да слышит. Хотя наступило смутное, как пророком Исаией писанное: «Как сделалась блудницей верная столица, исполненная правосудия! Правда обитала в ней, а теперь — убийцы. Серебро твое стало изгарью, вино твое испорчено водою; князья твои — законопреступники и сообщники воров; все они любят подарки и гонятся за мздою; не защищают сироты, и дело вдовы не доходит до них».

Не пророчески, однако, громыхнул чужеземец Юрко, а так тихо про­изнес те слова, что Тарас решил и не переспрашивать, что суть они, те слова, в их ясном и земном воплощении.

   Стихия твердой земли, стихия камня опасна в обвале, оползне или в бесплодии зноя, но ведь из сей же стихии и самый крепкий дом созиж­дется, — объяснил чужеземец Юрко. — Крепкий каменный дом то же, что и семья. Тем и страшна для будущности всего христианского мира басур­манская семья, стихией камня творимая. Когда совсем последние времена придут и в христианских домах всякая любовь иссякнет, а кровные связи разлезутся, как старая гнилая ветошь, тогда басурманские дома-семьи еще будут стоять крепко. И одна матка хоть бы и одной турчанки станет для всего христианского мира страшнее стенобитной бомбарды.

   Да я и как звать-то тебя, необычайный странник, не знаю, — в свою очередь стал осторожничать Тарас. — А ведь легче делиться с тем, кого хоть по имени знаешь.

И голос-то — не отцов!

Слыхал Тарас каждое слово, но ясно разумел даже во сне, что могло лишь померещиться, а потому невольно переспросил как бы сам себя:

    Чёго?

Тем временем, ровно через неделю после похищения, те­ло Летиции Уильямс было обнаружено на склоне холма в Гриффит-парке, чуть ниже здания обсерватории. Казалось, убийца выбрал место не случайно: глядя вниз из обсервато­рии в дневное время, тело было нетрудно заметить.

     Как ты докопался?

     Не я. Директор Дирнборской школы заподозрила не­доброе, Пейсли водил их школьный автобус. Один мальчик пожаловался, потом девочка, потом еще одна. Маловато, что­бы выдвинуть обвинение, но достаточно, чтобы вызвать Пейсли на ковер к директору. — Патрик вытащил из кармана и щелчком раскрыл репортерский блокнот. — Директор ска­зала мне, что Пейсли прошел бы оба собеседования на ура, если б два раза подряд не упомянул про молоко.

   Да просто ты первый человек в этом городе, у которого нет эмблемы “Ред Соке” на кепке.

Патрик снял бейсболку, развернул козырьком к себе и ус­тавился на нее, почесывая затылок.

Ничего себе. Даже не заметил, когда выходил из дома. ^1/ani

   Здесь что, такое правило? Всем ходить с символикой i “Ред Соке”, или как?

      Не то чтобы правило, скорее хороший тон.

Босх снова посмотрел на кепку:

      А это что за криворожий смайлик?

Прошло уже два часа, но никаких признаков жизни в до­ме не обнаружилось, и Босх забеспокился. Возможно, Пейс­ли ушел из дома с утра, до того, как Босх начал наблюдение. Может статься, он зря теряет время, следя за пустым домом. Надо выйти из машины и пройтись вдоль здания. За квартал от объекта Босх приметил продуктовый магазинчик. Прогу­ливаясь, он рассмотрит дом как следует, а потом возьмет га­зету и галлон молока. Вернувшись к машине, выльет молоко в водосток; бутыль будет кстати, если приспичит в туалет. На­блюдение за домом может затянуться.

   Да ладно? — улыбнулся Патрик.

    Магазинным, правда, — сказал Донтел, — но все равно. Как тебе это?

   Впечатляет, — кивнул Патрик.

   
Сам увидишь, лет через двенадцать, по своему мелкому, в этом возрасте они не сильно о других думают. Больше заня­ты тем, что здесь происходит, — он постучал по голове, — и там внизу, — он показал между ног.

Мать Шифон, Элла Хендерсон, работала на двух работах. Днем — в регистратуре частной гинекологической клиники при медицинском центре Бет-Израэл, а по вечерам убирала офисы. Типичный пример измотанной работой и бедностью женщины: с утра до вечера гнешь спину, чтобы прокормить детей и хоть как-то свести концы с концами, так что времени на самих детей совсем не остается, пока в один прекрасный день они не скажут тебе, что поезд ушел...

Рассказ.
АРРИ Босх давно взял за правило во что бы то ни ста­ ло избегать туннелей, но из аэропорта Логан иначе не проедешь: либо туннель Тэда Уильямса, либо Самне- ровский — выбирай на вкус. Навигатор взятой на прокат ма­шины выбрал туннель Уильямса, и Гарри поехал вниз на дно Бостонской бухты. На самом глубоком участке образовался затор, а потом движение окончательно встало, и Босх понял, что, выгадав время благодаря ночному рейсу из Лос-Анджеле­са, он угодил в самую гущу утреннего часа пик.

одно снискал мою вечную признательность, символически вы­ражаемую одной из семейных реликвий (тут я продемонстри­ровал чемодан, медаль и перстень). Когда он поднял левую бровь, я счел это признаком сдержанной заинтересованности и посвятил его в свой дерзкий план. Пумский ненадолго заду­мался, после чего выразил согласие. Он был человеком весьма любезным, а такие из принципа никому не отказывают.

 

Цитатой про понимание не столько истории, сколько себя и других, мне хотелось бы завершить эту статью. Принадлежит цитата Евгению Шулешко, создателю педагогической практики, сфокусированной прежде всего на задачах взаимопонимания детей и взрослых (характерно, что и главная его книга называется «Понимание грамотности»).

Когда сошёл весь снег, я решила, что самое время навестить её. Дорога до Троекуровского кладбища заняла не так уж много времени. Про­блемы начались уже по приезде туда.

Я вошла в ворота и остановилась, прижимая к груди букет белых роз. И что теперь? Передо мной большое пространство с совершенно оди­наковыми дорожками и тропинками. Нельзя же блуждать здесь наугад. Мне нужны более чёт­кие указания.

Я был приятно удивлен, что Халина Ментиросо поднима­ет в своем творчестве социальные проблемы, которые близ­ки каждому (я имею в виду столкновение культур), но тут Ро­залия затормозила так резко, что я врезался головой в приборную панель с фатальными для нее (панели, не голо­вы) последствиями.

— Вылезай, растяпа! — рявкнула Розалия.

Массируя лоб, я собрал рассыпавшиеся бумаги, которые в конце концов решил оставить в машине. В один карман сунул диктофон, в другой — роман “Жребий Аурелии” и вылез из “горбунка”, бросив Розалии мрачно-загадочный взгляд. К сожа­лению, она не дала себе труда его поймать. Промельк белой ру­ки, захлопнувшей дверцу, и грязный фонтанчик из-под колес прямо на костюм Хенрика Щупачидло — вот и все, чем она удо­стоила меня на прощание.

   Яснее не бывает, — заверил я. — Меня интересует толь­ко одно: каким образом я должен вытянуть из пани Ментиро­со то, что вам нужно? Хотите, чтобы я ее похитил и силой склонил к сотрудничеству?

— Для начала попробуем мирные методы. Прикинься жур­налистом или поклонником ее творчества и договорись о встрече. Халина тщеславна, она наверняка согласится, особенно если ты пригласишь ее на ужин. Халина, откровенно говоря, нарциссист, прагматик и макиавеллист, но если ты проявишь дьявольскую ловкость, то, очень надеюсь, вызо­вешь ее на откровенность. Люди, не доверяющие самым близким, охотно раскрываются перед чужими.

Оказалось, что Розалия, чью помощь я уже успел оценить как исключительно тактичную и ненавязчивую, располагает еще и собственным автомобилем — желтым “горбунком”. Я угнез­дился в его чреве, приняв позу, соответствующую народному названию. И с облегчением вздохнул. Пальмистер забыл снабдить меня наличкой, а я с присущей мне деликатностью “забыл” его об этом попросить. Честно говоря, я позаимство­вал одну из его кредиток, но попытка поймать такси в этом районе да еще при таких атмосферных условиях могла закон­читься весьма плачевно. Пока мы с угрюмо молчавшей Роза­лией добирались до “Бристоля” под безжалостно барабаня­щими по крыше струями дождя, у меня как раз было время проглядеть выданные Пальмистером конспекты.


действовать, я бы сказал, рискованно. Я вынужден отмывать грязные деньги людей, которые мне далеко не симпатичны. Хорошо хоть, я не знаю, где они эти деньги испачкали. Приходится
 мириться с тем, что у нас в типографии печатают порнографию и левацкую прессу. Одна радость мне об этом ничего I не известно. Мы как-то еще существуем лишь благодаря тому, что занимаемся тем, чем заниматься не должны. Вы даже себе не представляете, какая это фрустрация: пускать в оборот деньги, принадлежащие кому-то другому! Говорю это, чтобы вы поняли: я разрываюсь между жаждой созидать великое и трагической не­хваткой нала. И надеюсь, что с вашей помощью смогу всецело посвятить себя первому вопреки второму.