«Почему улыбались звёзды» был нашим по­следним спектаклем. Ставил его уже другой ре­жиссёр - Владимир Фёдорович Патлань, а Тер- тиц, получив северную пенсию, благополучно отбыл в Москву. Но коллектив-то распадался. Нет, «старики» остались (что им ещё делать?), а молодёжь, у которой «вся жизнь впереди» и планы меняются чуть ли не ежедневно, разбега­лась. Кто-то покинул пределы Магадана. Кто-то взялся за подготовку к выпускным экзаменам. Собирались в ЦРС трубач Алик Горбачевский, наш певец Сашка Кусиков, электрик с лицом Шаляпина Витя Сапожников. После несколь­ких спектаклей перестал ходить и я. Киселёв,

Танюша с готовностью удалилась в ванную и через пару минут, цокая каблуками, предстала пе­ред собранием в мини-бикини. Чертовка дейст­вительно была хороша. Её фигура, словно выто­ченная из розового мрамора, как будто даже све­тилась. Главные прелести едва прикрывались уз­кими полосками ткани и практически ничего не скрывали. Возбуждённые зрелищем мужики по­вскакивали с мест и, подхватив Танюшу под руки, вознесли на стол, где она сначала застыла в позе смущающейся Махи, а потом, словно вознамери­лась побить рекорд Деревягиной, принялась гар­цевать между бутылок и тарелок.

Меня усадили, точнее, втиснули между двух бале­рин, в одной из которых я узнал Галину Деревяги- ну. Прима магаданского балета запомнилась мне в основном по юморному хореографическому номеру (повторявшемуся из концерта в концерт) «Повара», где она и её партнёр Фролов хлопали себя по телу, выбивая мучные клубы. Деревягина блеснула присущей ей экстравагантностью и тут, на столе, среди бутылок, тарелок с салатами и ка­стрюль с пельменями, выдала, ничего и никого не задев, искромётную забойную румбу.

«Ну и что же?» - «Значит, дождь пойдёт сей­час». Но в конце концов почти уступала его нати­ску: «Муж узнает, будет так переживать». На что Яшка отвечал: «Лора, я даю вам слово джентльме­на, что на это дело мне плевать!» Но вот личные отношения у пары не сложились. И вообще Райх быстро покинула город, промелькнув на магадан­ской сцене ярким метеором.

С идеологической точки зрения драматической труппе придавалось приоритетное значение. Но цветом театра была всё-таки оперетта. Народ ва­лом валил на музыкальные спектакли, поэтому ста­вились они чаще. Как ни крути с партийными уста­новками, а финплан выполнять надо.

Примадонной номер один 1956 года я бы назвал Анну Васильевну Грибкову, обладавшую мягким певучим голосом. Она стала первой в Магадане «заслуженной артисткой». Вернее, приехала уже с таковым званием (из Хабаровского театра оперет­ты). Несмотря на солидную комплекцию, Анна Ва­сильевна продолжала играть роли молодых геро­инь: Чаниту («Поцелуй Чаниты»), Лену («После свадьбы»), Лолиту («Где-то на юге»), Зорику («Цы­ганская любовь»). Ничего получалось, когда она трясла, пардон, своими телесами, исполняя танец молодой цыганки. В 60-е годы Грибкова, кажется, какое-то время занимала пост директора театра. И то, наверное, благодаря своему мужу, начальнику управления культуры Г.М.Слюзко.

В число ведущих артистов драматической труппы входил, помимо Лекаревой, и Александр Николаевич Мартынов. Ему здорово подфартило тогда: обком партии разрешил воплотить на ма­гаданской сцене светлый образ Ленина. В 1956 году Мартынов сыграл вождя в «Кремлёвских ку­
рантах» Н.Погодина. Потом у него будут и другие «шедевры» ленинианы, и в конце концов он полу­чит звание «заслуженного» Но в общем его роли были клише с портретов Ильича в фильмах «Ле­нин в Октябре» и «Ленин в 1918 году», а мы втиха­ря посмеивались над артистом, изображая, как он вскидивает руку и объявляет: «Социалистическая революция, о необходимости которой всё время говорили большевики, свершилась!»

Студия при театре была всё-таки открыта. Об этом я узнал из той же молодёжной газеты, был даже объявлен творческий конкурс. Правда, из Профсоюза никто не изъявил желания идти туда, а я решил работать на два фронта: и студию посе­щать (нас набралось человек двадцать, выдержав­ших конкурс), и продолжать играть у Георгия Ро­мановича.

трудами праведными не наживёшь палат камен­ных, в смысле - нормального жилья и прочих условий достойного существования. И в этом К.Серебренников мог убедиться, побывав в го­родах и селениях Ярославской области, в том же городе Мышкине, где Гречухины-Ивановы без конца работают, но их собственное матери­альное положение от этого нисколько не улуч­шается.

Ну а теперь о различиях.

Иванов, несмотря на свою прошлую подвиж­ническую деятельность, не герой. Он обычный человек, «как все». И он и хочет быть, как все. Дру­гое дело, что он по природе не как все - тоньше чувствует, глубже понимает... От этого многие пе­чали. И от этого мой особый интерес и желание узнать побольше о корнях Иванова.

Однако, как известно, творца обычно интере­сует не улица. Его интересует то, что между ули­цами, двориками, домиками, спаленками. Внут­реннее. Он хочет познать человека и обнажить его нутро - без позолоты.

1

«Ты появился в Москве загадочным ростовским принцем в чёрной шапочке, серебряных перст­нях и с разбойничьей серьгой в ухе, призванным оживить сонное царство столичного театра. Та­кая у тебя была миссия...» - писал недавно глав­ный редактор «Сноба» Сергей Николаевич о Ки­рилле Серебренникове.

-      Фёдор Петрович, вы в Бога веруете?

-      Икон в доме не держу. Но о Боге думаю...

Он вдруг в лице изменился - так стало ему не­хорошо, негромко и нервно рассмеялся:

-     Создателю удалась природа, но при сотворе­нии человека у него вышла осечка.

-      Жюль Ренар?

-      Он. Так у него написано.

-       Кладбище наше к югу от посёлка...- вдруг тя­жело сказал Фёдор Петрович и рукой указал на­правление. - Там, в тундре. Первые могилы пе­реселенцы вырыли. Конечно, в тундре от ветра надолго не спрячешься, но ведь и кладбище от моря далеко. Из чего вдруг дюну намело, вот уж - непостижимо! И чуть ли не по дням она росла. А накрыла кладбище и остановилась. Кресты, ог­радки, памятники - всё в неё ушло, и глубоко - не откопать. Стали хоронить поверх, прямо в пе­сок. А дюна тогда же стронулась и ушла. Пред­ставляешь, да?! Как явилась, так и ушла незнамо куда - всего несколько месяцев, и нет её! Гробы, кости, черепа - на Божий свет вывернула.

Ребята, мои товарищи по экипажу, всё не возвращались, и мы с Фёдором Петровичем, наверное, часа полтора или больше как сиде­ли за столом, вели разговор. Мне интересен был этот человек, но заметно было, теперь он чаще делал паузы, чем в начале - будто слу­чайно набежавшие другие мысли мешали ему сосредоточиться. Когда же он умолкал, в ком­нату вселялась знакомая тишина, и опять в ней то ли вода капала, то ли настенные часы тикали.

Слышал я о Карле Спаде, и строки, которые про­чёл Фёдор Петрович, были мне знакомы. Как знал я и дом Спаде в самом центре Архангельска, напро­тив кирхи. Примечательный особняк построил Карл Юрьевич перед самой революцией, в 1916-м. Доныне сохранился он, конечно, не в первоздан­ном виде, но всё же свидетельствовал о солидном состоянии домовладельца. А тот - интересная лич­ность: родом из латышей, моряк, начинал юнгой, а дослужился до капитана I разряда. Оказался на на­шем Севере с командой макаровского «Ермака», тогда же и решил сойти на берег.

  Мир был пуст. Нескончаемо бел.

Он не имел стен, пола и потолка.

Он казался безграничным источником света.

Он был заполнен эфиром, что заполнял собой бесконечность.

Он заполнял всё это сияющее, пустое пространство, которое можно было назвать буддийской нирваной.

 Всё же, это место не было пусто. Меч и демон, что восседал на его рукояти. Демон смотрел вверх.

Туда, где опровергая власть пустоты. Кружили серафимы. Где парили эти чудовища. Чудовища, что ненавидели его. Он так же ненавидел их.

Вернее, он боялся. Боялся, что они не позволят ему достигнуть мечты, что занимала всё его существо. Мир, в котором он пребывал, был не просто его личным пространством, это был мир перехода.

Он был местом, где душа задерживалась, чтобы затем быть низвергнута в рай или в ад.

Это был своеобразный Лимб.

Чистилище для заблудших душ. Место, в самом потаённом уголке человеческого сердца.

Оно было связано со множеством таких же мест и в каждом из них жил демон. Их миры были связаны, но демоны никогда не встречались друг с другом.

Это было опасно. Нарушь они своими перемещениями хрупкий баланс света и тьмы, и всё, пиши, пропало, все рухнет и демон - живущий в этом леденяще - искрящемся Лимбе - будет уничтожен. И тот, кто это место породил.

  Рита Белль и Артем Смирнов стали встречаться.

Последние несколько месяцев.

 А началось все с того, что Артем спас Риту из лап «лунатиков», целых пять раз.

Девушка решила, что это судьба. Артем – рыцарь. Принц на белом коне!

На удивление было много общего, не столь заметного на первый взгляд. Она любила фиолетовый.

Глаза и волосы Артема были именно такого цвета. Она любила страсть, азарт и жажду острых ощущений. Артем будучи замкнутым и сдержанным,  хотел изменить себя. Так же, стремился проникнуться азартом.

Они оба любили страданье и кровь.

Рита была ненасытна. Её жажда была, как у маленького вампира, которому требуется куда больше крови, чем взрослому. Её кожа была гладкой, как у младенца, а на щечках цвел, нежный румянец.

Девушка была похожа на сдобную булочку.

 Такая пышечка! Кровь с молоком, просто глаз не отвести.

 

 

Порядочным демонам не дают нормально жить.

Хочется развернуться на полную катушку. Разгуляться, стереть лишних.

Сбежать в свой любимый город, к сестрёнке.

Ох, сестренка, как же долго я тебя не видел! Интересно, как ты там, без меня?

 Надеюсь, совет из этих стариков, тебя там совсем не замучил? Вот, точно.

 Захвачу контроль над тушкой этого простого парня.

Сбегу к себе в город. Вот он удивится! Что проснулся в теплой компании вампиров.

Эх… мечты... Плакать хочется. Эти летающие ублюдки всю малину ломают. Следят, чтобы я Юи-куна, раньше времени не скушал.

Они его сами съесть хотят. Вот интересно, и как мы его делить будем?

Кто первый налетай? Может, пусть, в самом деле, станет вампиром, а я его там и скушаю? Душа у него точно изменится. Интересно, а какой она тогда станет?

Сейчас, она сладкая, с горечью. Она тёрпкая, как вино. Светится золотым и красным, и зелёного-то, как много и искры эти голубенькие.

 

Эх… любовь. И кого же ты так любишь, что помереть-то готов?

   

 

  Убить! Уничтожить. Стереть, разорвать. Съесть, убить! Хотим.

 Мерзкие… порочные, испорченные, проклятые, ненавистные.

Презираем, ненавидим, уничтожим!

Выл ветер, выли всадники. Подобно лавине, они скользили между руин зданий и небольших равнин и лесов. Они искали. Искали людей.

Тварей, что сделали тварями их. Вложенный в них вирусом приказ, действовал без сбоев.

 Только смерть, только уничтожение!

 Эти существа не должны существовать. Свист и шёпот, рык и клёкот, разносились волнами по округе. Им не нужны вампиры.

Они только мешают осуществлять месть. Мы убьём их только тогда, когда они будут мешать нам, убивать. Их кровь гнила! Их тела ядовиты! Мы раздавим их! Размажем, высушим, сомнём, скатаем в пыль. Утрамбуем в землю!

Они заплатят за все. Они плели паутину.

Строили ловушки. Ловили людских отродий, что попадались им. Ловили маленьких, слабых созданий. С мерзким визгом, как тараканы бросались в рассыпную, забивались в дыры в земле, когда видели их - всадников!

Самый жуткий и страшный из них Серафимов Люцифер.

 Так, его звали. Ведь, есть против него управа, есть.

 Вот только где же его найти? этого, Михуила, и эту - подружку его - Габриэль.

Эх, ну, что за напасть? Сижу тут, как Цербер у врат ада, стерегу падшего от идиота.

А кто стеречь идиота от самого себя будет? Правильно, никто! Почему?

 Да, потому, что он - идиот, а идиотов пускают в расход, что печально!

Вот доиграются и познакомятся с Люциферчиком, во всей красе, а я что?

 Моя хата с краю. Дело моё маленько - съесть душу и спереть тушку, а он как, я погляжу и не против! Может, они все, ну это - мазохисты?

Раз добровольно съеденными быть хотят? Ну, ладно, надо будет передать коллегам, что бы они им пока мороки не насылали, пусть поспят нормально. Чёрт не шутит.

 Испортят нам Серафимы малину, что делать-то потом будем?

Эх… ладно.

 Была, не была, я, иду со двора!

 

 Вот же, ребёнок! Уговорил демона дружить! Дружить я с тобой конечно не буду, но, вот приглядывать, что б ты по малолетству дров не наломал и не сдох в вампира пасти раньше чем в моей, я уж позабочусь. К сестренке мы сходим. Она уж найдёт способ как, меня из этой «шелесяки» на свет божий вызволить, а ты Юу-кун, как хороший и преданный слуга, станешь вампиром.

  Хм, странно. К чему же это? Н

Наверно, не стоило пить тот напиток, что вчера дала Митсуба.

От напряжения, значится. Вот как.

Интересные же сны после таких напитков снятся.

Нужно будет спросить у Митсубы, где она его взяла и купить ещё!

А, что? Пусть будет! Стресса в жизни хватает с лихвой. Один Юи чего стоит!

Сколько же нервных клеток погубил этот черноволосый оболтус. причём не один.

Этот сестроеб постоянно лезет в драку с кем-нибудь! Ну, ничего. Перебесится и успокоится! Не всё так плохо!

Вопрос в другом. Когда он перестанет ревновать Митсубу ко всему, что движется? И поймёт, наконец, что влюбился в неё по уши. И что Юи она в этом плане безразлична! Ммм… сказать, что ли ей, что Шихо в неё втюрился?

О, да, режим цундэре мод, будет включён на полную!

Может порекомендовать ей стать более моэ, вдруг это распалит Кимизуки-куна и он всё же признается её в своих чувствах?

 

А, то, кто - их - очкариков, знает, вдруг у них фетиш на девушек в очках, ведь со зрением у Мит-тян не всё гладко...

 

«Она царапала стекло!», - сильно дрожа и заикаясь, произнесла белая, как мел Митсуба.

  Нэкомата. Ты, тоже.

Видимо, у нас всё же проблемы! Думаю, стоит посоветоваться с кем-нибудь из командования или спросить у Тенри», - протянула, напряженно, что-то обдумывающая. Шиноа.

  «Что значит и я тоже?», - всё еще немного истеря, но, уже не дрожа и не заикаясь, переспросила Митсуба.

  «Да, видела. Бестия сидела на балконе и мяукала. Странно всё это. Печально», - обеспокоенно произнесла Шиноа

  «Ладно, чёрт с ней, с нэкоматой! Пойдем завтракать, раз мы обе уже проснулись, а то ещё завтрак подгорит! Нужно будет сказать коменданту, что демон разбил окно! Пусть заменит стекло, а затем пойдём к мальчикам и спросим. Не видели ли и они нэкомату? Если видели, то это будет означать, что нас ждут крупные неприятности», - произнесла Шиноа.

 

коллектива были две старые вольфовки, четыре кайлушки и до черта рабочего времени. И Полёт-савраска, всхрапывая под дощатым люком у порожней вагонетки, тоже не очень портил воздух, а когда портил, в лаве пахло конюшней, живым естеством…

Вот когда таким образом производственная жизнь на «Любе» наладилась, в забои и заявился Коняк. Он начал с разложения рабочего коллектива. Это слу­чилось в конце июня, и тайга уже запросто могла и прокормить, и даже понежить человека. Это Коняк стал втолковывать Ване Арцыбашеву. Что тут, на самом деле-то, киснуть. Да и завалиться этот погре­бок может. А в тайге, только вздымись на ближнюю горку да нырни в багульник, в хвощи там посви­стывают бурундуки, там дятлы ревмя ревут, и запа­хи, кто умеет нюхать, и тени зелёные...

Ваня пожаловался начальнику шахты. Такие раз­говоры могут резко снизить производительность тру­да. Надо принять меры.

Начальник шахты стал меры принимать. На следующее утро бросил к ногам Ко­няка кайлушку, рядом поставил зажжённую вольфовку. Потом, тихонечко посвистывая, отмерил по пласту трёхметровый пай. Это тебе, «вождь», урок до вечера. Не сделаешь...

Коняк угрюмо продекламировал:

И ты думаешь, что я...

Рогов скинул брезентовую куртку, поднял кай­лушку, светильник. Он именно так и думает. Этот урок Коняк должен к вечеру сработать. Иначе...

От Любы приходили писульки. «Что-то со мной неладное творится, мой любимый, мой заключённый. Что-то неладное». Это она писала уже из Москвы. «Конкурсные в консерваторию выдержала. Но что со мною будет, что будет, если в себе я такое чувствую. Не поймёшь ты этого, далекий…».

Но что бы она такое «в себе» чувствовала… чего бы он не мог понять?.. Главное. И понимать-то будто нечего. Нечего, если зловредная память сохрагила на веки вечные её ладони, запах в ладонях от живого смородинового листа, от борщевика, от марьиных кореньев… Какое-то одно, самое заветное и самое бесхитростное слово Рогов стеснялся даже самому себе произнести. Потом надо будет обязательно со всем этим дотошно разобраться....

 Кузьма Кузьмич вывел Рогова из лесосеки и назначил начальником шахты-штольни с плановой добычей две тонны в сутки. Большего для лагеря не требовалось.

Рогов назвал шахту «Люба». У него в подчинении было три рабочих единицы: он сам, как маркшейдер и забойщик-крепилыцик, ещё один молчаливый, с весёлыми глазками зэк из шорцев, с удивительной фамилией Арцыбашев, а по имени Ваня, и еще савраска-недомерок по имени Полёт.

Он был просто нецивилизованным псом этот Коняк, каторжник. Самому же Рогову пришлось перевязывать его в волдырях бездельные бандитские ручищи и слушать, как он скрипит своими крупными снежной белизны зубами.

А остальные? Они посижи­вали в сторонке, совсем как волчья стая. Им важно было: кто возьмёт верх в этом коротком поединке, а там они бы уже проголосовали.

Рогов сходил к ручью. Умышленно медленно оделся, выпил кружку подогретой на углях воды, засунул её в вещмешок. Распорядился: «Шагом-арш!»

Восемь чуть не одичавших на воле архаровцев лени­во поднялись, стали лениво прилаживать за плечи груз.

Коняк сидел, глаза его были безразлично сты­лыми, ничего не выражающими. И только после окрика Рогова: «Вздевай мешок на плечи!» он покривился, шевельнул перебинтованными кистями рук: «Слышь, Гордеич, может, мне скидку на... производственную травму?»

Рогов было обозлился, но тут, нечаянно глянув на зелёные горы, на погожее солнце, сказал рассу­дительно, как за чашкой чая:

Я не Верховный суд. Скидок не будет. Пота­щишь всё, что ни взвалю, чтобы душа из тебя винтом вывинчивалась. Очень уж ты на свою душу жаловал­ся. На кой чёрт при такой душе состоять всю жизнь.

Рогов понимал: человек паясничает. Как всю свою незадачливую жизнь.

 

На крутом повороте, где тропа уходила вправо, конный караван что-то замешкался. Остановился. Девять зэков сидели вокруг Рогова. Казалось: не дышали. От каравана отделилась малюхонькая фигурка и стала ползти, взбираться вверх по тропе. Рогов поднялся в самую последнюю минуту. Лицо у Любы искусано оводом, нос распух, глаза такие рассчастливые.

Дурак ты, Рогов... сказала она. Дай я ещё разок подышу тобой... И не смотри на меня. Я такая некрасивая, потому что счастливая...

Зэки позади них сидели и не дышали.

Но в сторону Любы и Рогова они не смотрели. Это запрещалось.

И Люба сказала ему:

Ладно, ты прости, что горе такое тебе причи­нила... или... не знаю, как сказать иначе... Была у тебя целый месяц девчонка. Верная. Надо бы ей умереть на этой земле. Не хочется умирать. Вот я и ухожу. Ты помни. Ты не хмурься и не смейся. Ты помни. Ладно? Вот сейчас пойду вниз по тропе, а ты смотри на меня.

Он вернулся к палатке. Весело потрескивал кос­тёр. У костра сидел Коняк неподвижно, как камен­ное скифское изваяние.

Не спал Скитский. Подтянул к себе старинный рыжий саквояж, рассупонил его, щёлкнул полдюжиной никелированных застёжек, извлёк из таинственных глубин бутылку, постучал ногтем: «Хванчкара. А интерпелляции в парламенте последуют на следующей неделе…».

Рогов кивнул. Хванчкара штука преотличная, памятник этим виноделам нужно поставить. Скитский хмыкнул, старательно ввинчивая штопор в пробку.

Рогов подержал в пальцах прохладный алюмини­евый стаканчик. Но, ещё не пригубив, он уже вспом­нил вкус этого вина. И вспомнил: ладони Любы пахли смородинным листом, борщевиком, цветами марьиных кореньев. И смоляным дымом костров, у которых ей довелось побывать, у которых ей, наверное, нужно было побывать, как каждому из нас, у своего жданного счастья. Потом-то оно дымом исходит, это счастье, горьковатым, смоляным, кизячным…

 

Всё очень простенько на следующий день образо­валось. До двенадцати дня сумели пройти десять километров гольцов до самого Лысого перевала. Птица-мельница уже сидела на ровном месте, скособо­чившись, чуть ли не касаясь одной своей лопастью малинового бурьяна. Экипаж из двух замухрыженных работой, жарой, паутами лётчиков хлопотал вокруг птицы. Стали её выправлять, ставить центром её нутра точно к центру Земли… А если всё вокруг с древнейших геологических эпох скособочилось? Ус­тановили вертолёт, посмотрели со стороны: вроде бы ничего.

- Отстаньте, Анатолий... Ой!

Всё. Рогов опустил ногу девчонки. По­грейте у костра. Пешее хождение на ближайшие сутки воспрещается… Рекомендуется рикша из Шан­хая, венецианский паланкин или белый слон царя Соломона. Другой транспорт также рекомендуется, в том числе замначпохоз, Анатолием именуемый и кандидатом наук тоже.

Люба запрокинулась на мятый куст папоротника, засмеялась...

 

...Свет прибрежного костра истаял за крутой скалой.

Не тоскуйте. То, что вы сделали в этой экспе­диции, вот этот рюкзачок у вас под боком... Это, знаете...

А как же вы этого отважились взять с собой...

Коняка? Да так же, как и вы меня исхлопота­ли...

Павел Гордеевич!

Извините, Василий Пантелеевич... Десять лет, которые у меня ещё впереди, это десять лет. Я с этим не согласен. Эти годы и для себя, и для людей я могу прожить лучше...

Вот я и возьмусь сейчас за это. Удача наша нынешняя мне будет таким костылём!..

Я - створка дверная из тысячелетнего дуба дверная створка сарая в Неммерсдорфе и всех прочих сараев этой и той земли страны и домена Меня выкорчевали из здешних болот чтобы я берегла зерно животных машины все чем владел человек Я - лишь фрагмент уцелевший от залпов винтовок и объективов меня заслонила белая спина двенадцатилетней девочки и я не видела их лиц не скажу кем они были Ах нам не победить на конкурсе «World Foto Press» - это случилось почти семьдесят лет назад Я - створка с занозами пропитавшаяся злобной смолой мужских соков струившихся между бедер и ягодиц невинных Я была крестом для ребенка я уцелела чтоб гнить Я из дерева у меня деревянные губы я лежу в канаве здесь меня не найдут я не попаду в музей отверженных, которых выгнали из страны из дома из человека Я деревянное светило в темном зареве ваших слов и поступков Я - заноза в лоне этого мира и меня уж не вытащить Я - заноза, и мне все равно

какой у тебя мундир какая винтовка камера язык история

когда ты говоришь: «Эта добыча моя по праву за все по справедливости надо платить Один начинает войну а другой заканчивает» а потом склоняешься над кроваткой дочурки внучки книжки отчизны Я - заноза и я уже жду тебя Я - крыло которое все в занозах Я говорю: труха

Словом, несмотря на кажущуюся монотон­ность повседневности, скучать ему было некогда. Именно в Гатчине в восемь-девять лет почувство­вал он призвание художника. Ещё в Константино­поле рисовал простым карандашом «схематично» эскадры, всадников на лошадях, скачущих галопом, их помогали изображать оловянные английские солдатики. Но они, как и другие игрушки, при отъез­де из Турции были розданы, «чтобы не увеличи­вать багаж и стоимость проезда» (мебель для это­го продали с торгов). А в Гатчине от крестной он получил знаменитых оловянных нюрнбергских солдатиков. Устраиваемые им подвижные театраль­ные мизансцены маневров или парадов из плос­ких профильных воинских фигурок и предрешили его «призвание рисовальщика». Он объяснял: любовь к солдатикам ещё в константинопольское время возникла у него не от воинственного харак­тера. «Мне нравилась их форма, серийная повто­ряемость одних и тех же полихромных фигурок, отмечаемая время от времени вариацией на ту же тему: барабанщик, офицер или знаменосец.»

Темнота продолжала его всегда пу­гать дьявольской мистикой.

Удивительно, как в этом ещё ребёнке уже силь­ны переживания контрастов темноты и света, кото­рые станут основообразующими его графической стилистики. Её нервом. «Зимой свет был ярче, чем летом. Снег его отражал, и я рассматривал на по­толке перевёрнутые движения веерообразных те­ней прохожих и саней». Спустя годы он также бу­дет разглядывать тени от деревьев на стеклянном потолке своей парижской студии...

Настоящий мир грёз ему открывали книги. Кни­ги, книги. К девяти годам он свободно говорил на трёх языках - французском, русском и немецком, выученных на слух. Читал. Любимыми были сказ­ки Андерсена, его заворажившие. Он почитывал их вечерами вслух на кухне, если оставался один, не­грамотной прислуге Агнелле. Ну и, конечно, - всё мальчишеское чтение переводной приключенчес­кой литературы. Мать тоже любила им читать вслух. В рождественскую ночь у ёлки, по-русски убран­ной золотыми и серебряными звёздами и гирлян­дами, они слушали, грызя орешки, «Вечера на ху­торе близ Диканьки» Гоголя. «За окнами - в украинской ночи - чёрт во фраке выкрадывал луну». В библиотеку с изрядной прочитанной стоп­кой книг ходил каждые два дня, благо она была не­подалёку, но он срезал дорогу по диагонали, чтобы дойти быстрее «в рай иллюзий».

Неожиданно овдовев, Мария Никандровна ос­таётся без средств к существованию. Пенсия ей не полагается, так как муж скончался, не дослужив положенного срока. Она обращается за помощью в Министерство иностранных дел, в Генеральный штаб, наконец, ещё находясь в Константинополе, видимо, по чьему-то совету пишет самому импе­ратору. Было ли отослано это послание, не извест­но. Может быть, и нет. Как случилось это с пред­смертным письмом её мужа. Но небольшую пенсию после длительных хлопот она получит.

Отъезд в Россию на пароходе «Николай Первый» Алексеев назовёт «изгнанием из рая». В Одессе, куда приходит пароход, они останавливаются у дяди Миши, младшего брата отца, полковника. Мальчи­ка отталкивает отсутствие цивилизации: «В доме не имелось ни канализации, ни сливного механизма, а место для раздумий было из дерева с большими дырами, в которые я боялся упасть. Это был мой первый ужас перед невидимым и неизвестным».

Дядя Миша видит в племяннике будущего во­енного и воспитание берёт в свои руки. После не­большой мальчишеской провинности (Александр укусил старшего брата за руку - тот не пускал его в дверь на веранду) у него требуют просить проще­ния, он упрямо твердит «не буду», и тогда ему го­ворят, очевидно, вспыльчивый дядя: «Если ты не попросишь прощения, то будешь выпорот денщи­ком». «Я не буду просить прощения». Что же было дальше? Алексеев пишет: «.. .даже вспоминать об этом не хочу., и моё сопротивление было слом­лено». Он, что очевидно, попросил прощение, но не сразу.., это было сильным ударом по его болез­ненному самолюбию. Он запомнил своё униже­ние на всю жизнь. В детстве над Босфором никто так не посягал на его детскую свободу, хотя воспи­тание было строгим.

Если мать - «королева» его детского простран­ства, то отец - «король». Отец появляется то в чёр­ном цилиндре и чёрном сюртуке, то - в феске. «По­рой он превращался в военного: тёмно-зелёная форма, плечи украшены очень жёсткими эполета­ми, которые больно кололи меня, когда я прижи­мался к их золотой бахроме». Отец редко бывал дома, иногда отсутствовал неделями. А дома к нему приходили люди в фесках, называли «эффенди», что «было почётным обращением к начальнику». Они «приносили разные сведения, в которых он нуж­дался». Рядом с отцом всегда было счастье. «Я сижу на левом плече отца, моя правая рука запущена в его волосы. Его эполет царапает мне попу. Но я горд тем, что сижу рядом с его головой и возвыша­юсь надо всеми». Это он купил детям осликов, один из них - серый с белым животом, самый крупный, и достался младшему - Алёше-Александру. Он учился на нём кататься, как и его братья.

О братьях он вспоминает с благодарностью и любовью. В детстве они вместе, как упоминалось, играли в индейцев, по утрам занимались гимнасти­кой у шведской стенки под приглядом гувернантки, постигали тайны руин и подземных ходов в их саду. Все трое рисовали. В характере старшего брата Вла­димира было «что-то мрачное и решительное». Учился он в Первом кадетском корпусе блестяще - «его имя было выгравировано золотыми буквами на мраморной доске». Александр считал Владими­ра «полным совершенством». Тот отказался от ка­рьеры военного, отчего лишился крупной денеж­ной премии, чем страшно огорчил бедствующую мать, зарабатывающую уроками музыки. Он остал­ся жить в Петербурге, где поступил учиться в Инсти­тут гражданских инженеров (Мария Никандровна просила денежной помощи, чтобы оплачивать его учебу), подхватил «дурную», венерическую, бо­лезнь, оскорблённая мать не смогла ему этого про­стить, и вскоре... покончил с собой. Трагическая кончина любимого человека не пройдёт бесследно для мироощущения Александра.

Брат Николай, Кока, коллекционировал минера­лы, заводил канареек, рисовал, играл на фортепьяно, увлекся небом, по­весил карту звёздного неба в гостиной, постро­ил телескоп и наблюдал в него за кометой Гал­лея. Алеша-Александр «испытывал к Коке чув­ство глубокого уваже­ния, искренней нежно­сти и болезненной жалости»: брат был по­чти глухой после пере­несённой скарлатины.

Следует обратить внимание на одно алексеевское высказывание о свете, идущем с небес, художник на­звал его «божественным светом»: он «позволил мне познать Константинополь и научил меня думать». Не отсюда ли идет понятие «рая»? Но увидим ли мы этот «рай», «божественный свет» в графикеАлексеева, или его затмят иные, земные, картины?..

Вот его словесный автопортрет того, «райско­го» времени: «Я только что научился говорить. Ра­зумеется, я говорил по-французски (у детей были французские гувернантки, "мадемуазель", внача­ле Жозефина, потом Эстер, выписанные из Фран­ции. Европейцы в Турции общались на французс­ком - Л.К., Л.З.). Я был блондином, у меня были вьющиеся волосы, я носил платье (тогда - поясняет автор своим слушателям по радио, где вначале он читал свои воспоминания - "маленькие мальчики моего возраста еще носили платья"). На мне была маленькая шляпа из белой пикейной ткани с пугов­кой наверху. Я был совершенно счастлив. В этом мире я чувствовал себя очень удобно. Я впитывал тень листвы и тепло пробивающихся солнечных лучей. Я внимал звукам, но особенно вкушал запа­хи и ароматы». «Райский» ребенок.

С женой и малолетними сыновьями А.П. Алек­сеев 11декабря 1904 года прибыл в русское посоль­ство в Константинополе, где ему предоставили бело­снежную трехэтажную виллу над Босфором. Нашему герою было в то время 3 года и 8 месяцев (в воспоминаниях он назовёт себя двухлетним). В кон­це 1906 года семья навсегда покинет Босфор. Но эти два года станут отдельной главой в парижских зре­лых воспоминаниях художника, и он назовёт то мес­то и ту жизнь «раем». «Раем» названа и первая гла­ва записок «Забвение, или Сожаление» с подзаголовком «Воспоминания петербургского ка­дета», коими мы и воспользовались.

Как известно, Л.Н.Толстой определил расстоя­ние от появления на свет до пяти лет, как «страшно огромное», измерив всю остальную человеческую жизнь, какой бы она ни была долгой, одним шагом.

Первое младенческое, самого раннего периода пятилетней жизни впечатление Алексеева: он ви­дит себя «на деревенской улице, вдали - деревян­ные, бревенчатые дома, а точнее один дом, полно­стью обрамлённый листвой» (приверженность к чёрно-белой графике без ярких красок станет од­ной из примет его творчества). В полтора-два года, по мнению Алексеева, второе воспоминание: «Я - в коляске, которая катится вперед по лугу, а перед нами появляются горизонтальные деревянные пе­регородки, покрашенные белым и чёрным, а так­же красным, по диагонали». Это глаз художника. Это Казань. Возможно, военный городок.

   Мама, может Арик помогал дом тушить, — напомнил сын.

   Мне тогда не до разглядываний было. Странный он какой-то. И мяса принес.

  Он добрый. Неравнодушный. Увидел свет ночью, пришел проверить — не во­ры ли?

  Такими яйцами любого закидает, — Ольга принялась выуживать остывшую сковороду из салата.

   И не пьет, — грустно заметил Анатолий.

   Тебе бы тоже поменьше...

  Не знаю как вы, а я обязательно схожу в гости. Первый раз вижу одинокого, непьющего мужчину, — Зина задумчиво посмотрела в окно.

Арик подбросил страусам яблок, навязал собаку и отправился проведать ново­го знакомого. Уважающий себя фермер никогда не ходит в гости с пустыми руками, и Арик прихватил с собой страусиных яиц да мяса. Выглянувшее из-за туч солнце бес­пощадно растопило тонкий снежный покров. Земля раскисла, и как ни старался Арик выбирать места посуше, до дома Ивановых добрался в неприлично грязных сапогах.

Отец семейства Анатолий степенно, в сладостном предвкушении наливал трудо­вую стопку. Зина поднесла ко рту долгожданную ложку горячих щей.

  Чтобы, как и ты, задерживаться допоздна? — Мария не стала высказывать му­жу свои подозрения о его разговорах по телефону в ванной под шум душевых струй.

  У меня куча дел! — Никита заерзал на стуле и подлил себе вина. — Эти кон­тракты, конкуренты. Я ощущаю себя гроссмейстером, дающим сеанс одновременной игры. Этот почему-то жертвует пешку, другой пойдет на размен или нет, тот вооб­ще рокировался, а впереди слон и лошадь. Как подступиться?

  Ничего не поняла...

Зато мои занятия шахматами в школьные годы сейчас шибко помогают в ре­шении этих многоходовок. Домохозяйке трудно это понять. А шуметь, когда твоя мама за стеной, я не могу.

  Постарайся завтра не задерживаться. Мама идет к врачу, а я с девочками встречаюсь, — процедила Мария сквозь зубы и вышла из кухни, давая понять, что разговор окончен.

При рождении ребенка все родственники и доброжелатели, мило улыбаясь, ут­верждают, что на свет явился вылитый папа. Вне зависимости от пола. Если дочь, то еще лучше — будет счастливой. У Маши и Никиты родился сын. Точнее сказать, сразу родился Петенька. Родная бабушка Аня хвасталась щекастым внуком, сестры одаривали малыша подарками: баба Оля подогнала коляску, а на годик — финский комбинезон. Младшая бабуля в щедрости старалась не отставать, притащила кро­ватку и музыкальные ходунки. Родной дед внука не видел, уехал жить к матери в Архангельск. Зато дед Толя пообещал в деревне смастерить домик на дереве.

  Подрастешь чуток, и будет тебе где играть.

Да нужен ему твой домик на дереве, — улюлюкала баба Оля. — Ему родная ба­бушка дом построила.

У мужика должен быть свой угол! — безапелляционно выразился дед. Он бы стукнул кулаком по столу, но склонившись над кроваткой, лишь расплылся в улыбке.

  Строй, — согласилась жена. — Только наше доведи до ума. А там уж что хо­чешь вороти... Дедулька твой на север умотал, — баба Оля поправила одеяльце вну­чатому племяннику. — На старости лет на родину потянуло.

  Так здесь работы нет. Поехал к матери пить, — буркнула баба Аня.

  И внук не нужен. Бутылка важнее.

  Я вот тоже думаю уехать. Буду в Рублёво жить.

  Круглый год? — удивилась баба Зина. — Что там делать?

Правда, требовать от нее помощи по хозяйству духу не хватало, благо верный муж продолжал тянуть лямку.

вым галлюцинациям. Дверь, конечно, заперта, но в деревне он один. В окно такси Алексей видел лишь черные силуэты, ни одного светового блика, ни одной живой души. Родители обещали подтянуться только к пятнице. Абсурдно представить их погоню за только что уехавшим сынком. Опять повторился стук, даже более на­стойчивый. В дверь барабанило живое существо. Медведь, воры?.. Но зачем им лезть в скромный домик с горящими окнами. В округе полно богатых пустых домов. И жулик, и дикий зверь найдут чем поживиться. «Таксист, — мелькнула в голове спасительная догадка, вернувшая душу из пяток, — застрял на раскисшем боль­шаке и пришел просить помощи».

  Кто? — просил Алексей, подкравшись к двери. В руке он держал топор.

  Полиция, — прозвучал обескураживающий ответ.

В эту январскую ночь ртутный столбик термометра опустился чуть ниже нуля. Весь декабрь Великая ждала мороза, но вошла в високосный год без ледяной кор­ки. Рублёво каждую зиму покрывалось белым покрывалом так, что низехонькие избушки исчезали из виду и дымили прямо из сугроба. Теперь же снега выпало по щиколотку, а вспоминать былые зимы стало некому. Перебравшиеся в город стари­ки, не имели никакого желания вылезать из теплых уютных квартир в угрюмые, не протопленные избы. Городские, скупившие землю в Рублёве и других деревнях, избы разбирали и вместо покосившихся жилищ ставили современные домики: щи­товые деревянные торчали вперемежку с газобетонными, одноэтажные с погребом и без задирали крышу, завистливо глядя на трехэтажные.

Ветер гулял над темными водами Великой, проверял крепость дверных засовов, шевелил седеющие волосы Арика, вышедшего по прогулку со своей овчаркой Каиром.

 

  Селедку положила? — раздался голос из прихожей.

  Положила.

  Колбасу?

  Там же.

  А сахар?

Толя, сахар тебе зачем? — поинтересовалась жена, важно выплывая из кухни с тремя буханками хлеба. — Самогонку варить некому.

Сразу самогонку, — устало вздохнул муж и принялся ковыряться в потертом брезентовом рюкзаке. — Кофе буду пить.

  Не надо там ничего ворошить! — завопила Ольга. — Я все аккуратно сложила. Что там потерял?

  Сахар, — виновато произнес муж.

  Толя, я все собрала. Успокойся. От тебя требуются твой «Беломор» и документы.

Когда Фонарщик зажигал свой фонарь, мир становился ярче и пре­краснее, словно в тот миг рождалась новая маленькая вселенная или загоралась звезда. А когда он его гасил — вселенная или звезда засыпали до утра или до но­вой жизни. Мы же не будем говорить о том, что они умирали. И кто знает, как оно происходило на самом деле, если мы не были этими вселенными и звездами?!