Темнота продолжала его всегда пу­гать дьявольской мистикой.

Удивительно, как в этом ещё ребёнке уже силь­ны переживания контрастов темноты и света, кото­рые станут основообразующими его графической стилистики. Её нервом. «Зимой свет был ярче, чем летом. Снег его отражал, и я рассматривал на по­толке перевёрнутые движения веерообразных те­ней прохожих и саней». Спустя годы он также бу­дет разглядывать тени от деревьев на стеклянном потолке своей парижской студии...

Настоящий мир грёз ему открывали книги. Кни­ги, книги. К девяти годам он свободно говорил на трёх языках - французском, русском и немецком, выученных на слух. Читал. Любимыми были сказ­ки Андерсена, его заворажившие. Он почитывал их вечерами вслух на кухне, если оставался один, не­грамотной прислуге Агнелле. Ну и, конечно, - всё мальчишеское чтение переводной приключенчес­кой литературы. Мать тоже любила им читать вслух. В рождественскую ночь у ёлки, по-русски убран­ной золотыми и серебряными звёздами и гирлян­дами, они слушали, грызя орешки, «Вечера на ху­торе близ Диканьки» Гоголя. «За окнами - в украинской ночи - чёрт во фраке выкрадывал луну». В библиотеку с изрядной прочитанной стоп­кой книг ходил каждые два дня, благо она была не­подалёку, но он срезал дорогу по диагонали, чтобы дойти быстрее «в рай иллюзий».

Неожиданно овдовев, Мария Никандровна ос­таётся без средств к существованию. Пенсия ей не полагается, так как муж скончался, не дослужив положенного срока. Она обращается за помощью в Министерство иностранных дел, в Генеральный штаб, наконец, ещё находясь в Константинополе, видимо, по чьему-то совету пишет самому импе­ратору. Было ли отослано это послание, не извест­но. Может быть, и нет. Как случилось это с пред­смертным письмом её мужа. Но небольшую пенсию после длительных хлопот она получит.

Отъезд в Россию на пароходе «Николай Первый» Алексеев назовёт «изгнанием из рая». В Одессе, куда приходит пароход, они останавливаются у дяди Миши, младшего брата отца, полковника. Мальчи­ка отталкивает отсутствие цивилизации: «В доме не имелось ни канализации, ни сливного механизма, а место для раздумий было из дерева с большими дырами, в которые я боялся упасть. Это был мой первый ужас перед невидимым и неизвестным».

Дядя Миша видит в племяннике будущего во­енного и воспитание берёт в свои руки. После не­большой мальчишеской провинности (Александр укусил старшего брата за руку - тот не пускал его в дверь на веранду) у него требуют просить проще­ния, он упрямо твердит «не буду», и тогда ему го­ворят, очевидно, вспыльчивый дядя: «Если ты не попросишь прощения, то будешь выпорот денщи­ком». «Я не буду просить прощения». Что же было дальше? Алексеев пишет: «.. .даже вспоминать об этом не хочу., и моё сопротивление было слом­лено». Он, что очевидно, попросил прощение, но не сразу.., это было сильным ударом по его болез­ненному самолюбию. Он запомнил своё униже­ние на всю жизнь. В детстве над Босфором никто так не посягал на его детскую свободу, хотя воспи­тание было строгим.

Если мать - «королева» его детского простран­ства, то отец - «король». Отец появляется то в чёр­ном цилиндре и чёрном сюртуке, то - в феске. «По­рой он превращался в военного: тёмно-зелёная форма, плечи украшены очень жёсткими эполета­ми, которые больно кололи меня, когда я прижи­мался к их золотой бахроме». Отец редко бывал дома, иногда отсутствовал неделями. А дома к нему приходили люди в фесках, называли «эффенди», что «было почётным обращением к начальнику». Они «приносили разные сведения, в которых он нуж­дался». Рядом с отцом всегда было счастье. «Я сижу на левом плече отца, моя правая рука запущена в его волосы. Его эполет царапает мне попу. Но я горд тем, что сижу рядом с его головой и возвыша­юсь надо всеми». Это он купил детям осликов, один из них - серый с белым животом, самый крупный, и достался младшему - Алёше-Александру. Он учился на нём кататься, как и его братья.

О братьях он вспоминает с благодарностью и любовью. В детстве они вместе, как упоминалось, играли в индейцев, по утрам занимались гимнасти­кой у шведской стенки под приглядом гувернантки, постигали тайны руин и подземных ходов в их саду. Все трое рисовали. В характере старшего брата Вла­димира было «что-то мрачное и решительное». Учился он в Первом кадетском корпусе блестяще - «его имя было выгравировано золотыми буквами на мраморной доске». Александр считал Владими­ра «полным совершенством». Тот отказался от ка­рьеры военного, отчего лишился крупной денеж­ной премии, чем страшно огорчил бедствующую мать, зарабатывающую уроками музыки. Он остал­ся жить в Петербурге, где поступил учиться в Инсти­тут гражданских инженеров (Мария Никандровна просила денежной помощи, чтобы оплачивать его учебу), подхватил «дурную», венерическую, бо­лезнь, оскорблённая мать не смогла ему этого про­стить, и вскоре... покончил с собой. Трагическая кончина любимого человека не пройдёт бесследно для мироощущения Александра.

Брат Николай, Кока, коллекционировал минера­лы, заводил канареек, рисовал, играл на фортепьяно, увлекся небом, по­весил карту звёздного неба в гостиной, постро­ил телескоп и наблюдал в него за кометой Гал­лея. Алеша-Александр «испытывал к Коке чув­ство глубокого уваже­ния, искренней нежно­сти и болезненной жалости»: брат был по­чти глухой после пере­несённой скарлатины.

Следует обратить внимание на одно алексеевское высказывание о свете, идущем с небес, художник на­звал его «божественным светом»: он «позволил мне познать Константинополь и научил меня думать». Не отсюда ли идет понятие «рая»? Но увидим ли мы этот «рай», «божественный свет» в графикеАлексеева, или его затмят иные, земные, картины?..

Вот его словесный автопортрет того, «райско­го» времени: «Я только что научился говорить. Ра­зумеется, я говорил по-французски (у детей были французские гувернантки, "мадемуазель", внача­ле Жозефина, потом Эстер, выписанные из Фран­ции. Европейцы в Турции общались на французс­ком - Л.К., Л.З.). Я был блондином, у меня были вьющиеся волосы, я носил платье (тогда - поясняет автор своим слушателям по радио, где вначале он читал свои воспоминания - "маленькие мальчики моего возраста еще носили платья"). На мне была маленькая шляпа из белой пикейной ткани с пугов­кой наверху. Я был совершенно счастлив. В этом мире я чувствовал себя очень удобно. Я впитывал тень листвы и тепло пробивающихся солнечных лучей. Я внимал звукам, но особенно вкушал запа­хи и ароматы». «Райский» ребенок.

С женой и малолетними сыновьями А.П. Алек­сеев 11декабря 1904 года прибыл в русское посоль­ство в Константинополе, где ему предоставили бело­снежную трехэтажную виллу над Босфором. Нашему герою было в то время 3 года и 8 месяцев (в воспоминаниях он назовёт себя двухлетним). В кон­це 1906 года семья навсегда покинет Босфор. Но эти два года станут отдельной главой в парижских зре­лых воспоминаниях художника, и он назовёт то мес­то и ту жизнь «раем». «Раем» названа и первая гла­ва записок «Забвение, или Сожаление» с подзаголовком «Воспоминания петербургского ка­дета», коими мы и воспользовались.

Как известно, Л.Н.Толстой определил расстоя­ние от появления на свет до пяти лет, как «страшно огромное», измерив всю остальную человеческую жизнь, какой бы она ни была долгой, одним шагом.

Первое младенческое, самого раннего периода пятилетней жизни впечатление Алексеева: он ви­дит себя «на деревенской улице, вдали - деревян­ные, бревенчатые дома, а точнее один дом, полно­стью обрамлённый листвой» (приверженность к чёрно-белой графике без ярких красок станет од­ной из примет его творчества). В полтора-два года, по мнению Алексеева, второе воспоминание: «Я - в коляске, которая катится вперед по лугу, а перед нами появляются горизонтальные деревянные пе­регородки, покрашенные белым и чёрным, а так­же красным, по диагонали». Это глаз художника. Это Казань. Возможно, военный городок.

   Мама, может Арик помогал дом тушить, — напомнил сын.

   Мне тогда не до разглядываний было. Странный он какой-то. И мяса принес.

  Он добрый. Неравнодушный. Увидел свет ночью, пришел проверить — не во­ры ли?

  Такими яйцами любого закидает, — Ольга принялась выуживать остывшую сковороду из салата.

   И не пьет, — грустно заметил Анатолий.

   Тебе бы тоже поменьше...

  Не знаю как вы, а я обязательно схожу в гости. Первый раз вижу одинокого, непьющего мужчину, — Зина задумчиво посмотрела в окно.

Арик подбросил страусам яблок, навязал собаку и отправился проведать ново­го знакомого. Уважающий себя фермер никогда не ходит в гости с пустыми руками, и Арик прихватил с собой страусиных яиц да мяса. Выглянувшее из-за туч солнце бес­пощадно растопило тонкий снежный покров. Земля раскисла, и как ни старался Арик выбирать места посуше, до дома Ивановых добрался в неприлично грязных сапогах.

Отец семейства Анатолий степенно, в сладостном предвкушении наливал трудо­вую стопку. Зина поднесла ко рту долгожданную ложку горячих щей.

  Чтобы, как и ты, задерживаться допоздна? — Мария не стала высказывать му­жу свои подозрения о его разговорах по телефону в ванной под шум душевых струй.

  У меня куча дел! — Никита заерзал на стуле и подлил себе вина. — Эти кон­тракты, конкуренты. Я ощущаю себя гроссмейстером, дающим сеанс одновременной игры. Этот почему-то жертвует пешку, другой пойдет на размен или нет, тот вооб­ще рокировался, а впереди слон и лошадь. Как подступиться?

  Ничего не поняла...

Зато мои занятия шахматами в школьные годы сейчас шибко помогают в ре­шении этих многоходовок. Домохозяйке трудно это понять. А шуметь, когда твоя мама за стеной, я не могу.

  Постарайся завтра не задерживаться. Мама идет к врачу, а я с девочками встречаюсь, — процедила Мария сквозь зубы и вышла из кухни, давая понять, что разговор окончен.

При рождении ребенка все родственники и доброжелатели, мило улыбаясь, ут­верждают, что на свет явился вылитый папа. Вне зависимости от пола. Если дочь, то еще лучше — будет счастливой. У Маши и Никиты родился сын. Точнее сказать, сразу родился Петенька. Родная бабушка Аня хвасталась щекастым внуком, сестры одаривали малыша подарками: баба Оля подогнала коляску, а на годик — финский комбинезон. Младшая бабуля в щедрости старалась не отставать, притащила кро­ватку и музыкальные ходунки. Родной дед внука не видел, уехал жить к матери в Архангельск. Зато дед Толя пообещал в деревне смастерить домик на дереве.

  Подрастешь чуток, и будет тебе где играть.

Да нужен ему твой домик на дереве, — улюлюкала баба Оля. — Ему родная ба­бушка дом построила.

У мужика должен быть свой угол! — безапелляционно выразился дед. Он бы стукнул кулаком по столу, но склонившись над кроваткой, лишь расплылся в улыбке.

  Строй, — согласилась жена. — Только наше доведи до ума. А там уж что хо­чешь вороти... Дедулька твой на север умотал, — баба Оля поправила одеяльце вну­чатому племяннику. — На старости лет на родину потянуло.

  Так здесь работы нет. Поехал к матери пить, — буркнула баба Аня.

  И внук не нужен. Бутылка важнее.

  Я вот тоже думаю уехать. Буду в Рублёво жить.

  Круглый год? — удивилась баба Зина. — Что там делать?

Правда, требовать от нее помощи по хозяйству духу не хватало, благо верный муж продолжал тянуть лямку.

вым галлюцинациям. Дверь, конечно, заперта, но в деревне он один. В окно такси Алексей видел лишь черные силуэты, ни одного светового блика, ни одной живой души. Родители обещали подтянуться только к пятнице. Абсурдно представить их погоню за только что уехавшим сынком. Опять повторился стук, даже более на­стойчивый. В дверь барабанило живое существо. Медведь, воры?.. Но зачем им лезть в скромный домик с горящими окнами. В округе полно богатых пустых домов. И жулик, и дикий зверь найдут чем поживиться. «Таксист, — мелькнула в голове спасительная догадка, вернувшая душу из пяток, — застрял на раскисшем боль­шаке и пришел просить помощи».

  Кто? — просил Алексей, подкравшись к двери. В руке он держал топор.

  Полиция, — прозвучал обескураживающий ответ.

 

  Селедку положила? — раздался голос из прихожей.

  Положила.

  Колбасу?

  Там же.

  А сахар?

Толя, сахар тебе зачем? — поинтересовалась жена, важно выплывая из кухни с тремя буханками хлеба. — Самогонку варить некому.

Сразу самогонку, — устало вздохнул муж и принялся ковыряться в потертом брезентовом рюкзаке. — Кофе буду пить.

  Не надо там ничего ворошить! — завопила Ольга. — Я все аккуратно сложила. Что там потерял?

  Сахар, — виновато произнес муж.

  Толя, я все собрала. Успокойся. От тебя требуются твой «Беломор» и документы.

В эту январскую ночь ртутный столбик термометра опустился чуть ниже нуля. Весь декабрь Великая ждала мороза, но вошла в високосный год без ледяной кор­ки. Рублёво каждую зиму покрывалось белым покрывалом так, что низехонькие избушки исчезали из виду и дымили прямо из сугроба. Теперь же снега выпало по щиколотку, а вспоминать былые зимы стало некому. Перебравшиеся в город стари­ки, не имели никакого желания вылезать из теплых уютных квартир в угрюмые, не протопленные избы. Городские, скупившие землю в Рублёве и других деревнях, избы разбирали и вместо покосившихся жилищ ставили современные домики: щи­товые деревянные торчали вперемежку с газобетонными, одноэтажные с погребом и без задирали крышу, завистливо глядя на трехэтажные.

Ветер гулял над темными водами Великой, проверял крепость дверных засовов, шевелил седеющие волосы Арика, вышедшего по прогулку со своей овчаркой Каиром.

Когда Фонарщик зажигал свой фонарь, мир становился ярче и пре­краснее, словно в тот миг рождалась новая маленькая вселенная или загоралась звезда. А когда он его гасил — вселенная или звезда засыпали до утра или до но­вой жизни. Мы же не будем говорить о том, что они умирали. И кто знает, как оно происходило на самом деле, если мы не были этими вселенными и звездами?!

Старой обезьяне было грустно и одиноко. Она стыдливо прятала свою потертую и облысевшую спину в тени листьев дерева, на котором притулилась, стараясь стать маленькой и незаметной. Она понимала, что зажилась в этом мире, но ничего не могла с этим поделать и влачила свое существование, как умела.

   Не бойся.

   Почему?

   Я полюбил тебя.

   И ты не убьешь меня?

   Нет.

   Никогда?

Жил да был странный суслик с большими синими глазами. Он очень хотел увидеть море, хотя и не знал, что это, но морем бредил. Чтобы его найти, однажды суслик собрался в дальний путь. Долго скитался странный суслик по миру, истрепал свою красивую шелковистую шкурку так, что она висела лохмотьями, и от всей красоты у него остались только огромные синие глаза. Но однажды, подойдя к краю скалы, суслик наконец увидел море. Оно было огромным, безбрежным и красивым, как сама жизнь. И суслик остался на этой скале, чтобы каждый день видеть свое море: то ласковое и тихое, как поцелуй мамы, то грозное и бушующее, как рык льва. Изо дня в день любовался суслик морем и был счастлив.

Но как-то к подножию скалы приплыл прекрасный дельфин. Его кожа серебри­лась в лунном свете, и он казался каким-то сказочным, мифическим существом.

Стрелочник не знал, что ему приходится жить в мире, где все зеркала кривые и показывают не то, что есть на самом деле, а нечто иное. Настоящие же зеркала, на­оборот, клеймились «кривыми», считались браком и по возможности уничтожались.

Иногда Стрелочнику снилось, что был ангелом. Он вспоминал, как любил смо­треть на звезды, летал по ночам во сне, путешествуя по самым разным мирам, ку­пался с дельфинами в море, разбрызгивая руками серебро лунной дорожки, задор­но и во весь голос хохотал. Ему чудилось, что когда-то он искал вместе с друзьями в таинственном заброшенном доме клад, но вместо этого они нашли дверь в иной мир, куда бесстрашно шагнули и вернулись обратно только после невероятных приключений.

Жил да был Стрелочник. Где данный господин жил и был, он не знал и сам, по­скольку единственное, что его интересовало, — переводить стрелки. Это было его любимым занятием. Он переводил стрелки на железнодорожных путях, перево­дил стрелки в часах и просто переводил стрелки там, когда и где ему это удавалось.

Мной узнаваемый в каждом обличье новом,

Один из тех нескольких, слушающих мой полубред, Рядом стоит. Не умею назвать его словом.

Некто, отрабатывающий на мне приемы ушу, Разнообразящий жизнь мою, скрытый под маской... Этот. Тот, кому интересно то, что я напишу,

Снова толкает под руку,

Но никогда не унижает подсказкой.

 


- Евгений Алексеевич, на территории Се­веро-Западной Сибири живут малые наро­ды, корни которых уходят в далекое про­шлое, и этим регион интересен этногра­фам. Однако все, что мы знаем о коренных народностях - знаем в основном с тех вре­мен, когда Сибирь вошла в состав русского государства. А вот что было тут до этого, че­го нам не рассказывает этнография - во­прос к Вам как к известному исследовате­лю археологических культур Северной Азии.

под Парижем. Но попытки обнаружить там могилу, предпринятые автором в 2016 году, к успеху не привели. Благодаря небольшому расследованию (выразившемуся в отправке запросов на все па­рижские кладбища и посещению некоторых из них), а главное, помощи господина Фредерика Темпье (Frederic Tempier) — сотрудника админис­трации кладбища Монмартр, удалось выяснить, что Коломейцевы были похоронены на кладби­ще Баньё (Cimetiere parisien de Bagneux), распо­ложенном к югу от Парижа на авеню Маркс- Дормуа в городе Баньё департамента О-де-Сен.

С 15 ноября 1910 года по 14 август Н.Н. Коломейцев командовал линейным кораб лём «Слава», который в этот период находился во французском порту Тулон. Туда он пришёл 24 ав­густа 1910 года для ремонта котлов, вышедших из строя во время похода. Ремонт продолжался до 23 июня 1911 года.

Откровенно говоря, это бы­лоудивительным совпадением!».

Уже в ходе работ Русской полярной экспедиции фамилия Коломейцева была впервые увековечена на географической карте. Толль назвал в честь не­го бухту на полуострове Заря, расположенном се­вернее залива Мидцендорфа и реку, впадающую в залив Вальтера (часть Таймырского залива).

В сентябре 1900 года началась первая зимовка яхты «Заря» (которой командовал Н.Н. Коломей­цев) в бухте Колина Арчера на побережье Таймы­ра. С самого начала плавания у командира судна возникли конфликты с начальником Русской полярной экспедиции бароном Э.В. Толлем. Стало очевидно, что их дальнейшая совместная работа невозможна и кто-то должен покинуть судно. Впрочем, для этого были и объективные причины.

Все, как положено, по старшинству: командир впе­реди! — дружно определились мы и неизменно придерживались этой диспозиции.

Поездка наша была не только полезной, но и развеселой, надо сказать. Видавший виды редакционный ГАЗ-69 (под водитель­ством Миши Воротникова) за три дня исколесил немало дорог, а случалось, одолевал и бездорожья; побывали мы, как и намеча­ли, во многих шипуновских, поспелихинских и алейских совхозах и колхозах, встречались с людьми самыми разными — агронома­ми и механизаторами, парторгами, комсоргами и животновода­ми, руководителями крупных и мелких хозяйств... и непременно заглядывали в райкомы комсомола, где инструктор ЦК ВЛКСМ и куратор юго-западной сибирской зоны Геннадий Сидорович Гоц чувствовал себя, что рыба в воде, атмосфера ему знакомая.

И в это же время появился но­вый заместитель редактора, Николай Григорьевич Дворцов, че­ловек, в отличие от Попова, сдержанный, обстоятельный и доб­рейший — это у него и на лице было написано. Он как-то сразу, естественно и без малейшей раскачки влился в коллектив и без­оговорочно стал  своим.

Вот в эту га­зету и явился я в декабре пятьдесят пятого и (после месячного испытательного срока) остался в ней и прослужил верой и прав­дой ровно шесть лет. А начинал я свою «молодежную» карьеру, когда работала там целая команда ленинградских молодых жур­налистов (приехавших «осваивать целину»), остроязыких, неза­висимых, отлично владевших словом, как мне казалось тогда, — Виктор Головинский, Роза Копылова, Глеб Горышин, Олег Петров, Борис Сергуненков...

Помню, мы с Головинским сидели в одной из угловых комнат, смежной с другой, совсем крохотной боковушкой, типа приемной, через которую мы и проникали в свой довольно просторный и свет­лый, с двумя большими окнами кабинет.

Вторым будет принят в писательский Союз прозаик Николай Дворцов, но это случится гораздо позже...

И в том же далеком, пятьдесят первом, уже распрощавшись со школой, махнул я в Барнаул, работал сверловщиком на вагоноре­монтном заводе, а в октябре был призван на флот, что больше меня удивляло, чем радовало.

Нет, заголовок этот не мной придуман. Но известен он мне еще с той поры, когда я учился в школе и потихонечку за­нимался версификаторством — писал стихи типа «Выдь на Обь, чей там смех раздается...» Ну, совсем не по-некрасовски! Наоборот: это, мол, только в те давние некрасовские времена стон и плач доносились с Волги, а сегодня — особенно у нас на Оби — другая жизнь и песни другие.

Друг

Из двух Эдуардов — Багрицкого Он любит, пожалуй, чуть меньше... Во мне нету шарма бандитского,

Но дома есть пачка пельмешек.

И сколько нам дружбы ни дадено, Но в час, когда мир я покину,

Он молча со щёк моих каменных Последнюю сбреет щетину.

В студенческие годы Александр купил на всю стипендию че­тырехтомник Даля. Домой, к Лизавете и Вероне, шел счастли­вый. Лиза онемела (да любая бы на ее месте дар речи потеря­ла) — до следующей стипендии целый месяц! Справедливости ради нужно сказать, что молодой отец подрабатывал на инсти­тутской кафедре лаборантом, так что какие-то денежки держал про запас.

Игли-бигли

Крабле-бле

Дождь идет на корабле

Биги-дриги

Пирли-понт

Боцман взял дырявый зонт, Весь промок и весь простужен, Только рыбам зонт не нужен.

Закрепив края листа за

 

воротник блузы, надевала шедевр вместо жабо. Оры- бение длилось не долго. Агна неизменно щедро выбрасывала свою жизнь на торговый прилавок.

Агна разом ощупала длинные тонкие пальцы Марии, и первым делом  при  встрече  с пальцами,  и вообще  при  первой  их встрече, вслух  постановила,

 

 что из Марии  выйдет  превосходный  виночер- пий. За год практических занятий тело Марии привыкло плыть, на- конец, в одном направлении  и

 

наловчилось  виртуозно  черпать не только вино, а и невиданный, если не сказочный жизненный опыт.

Он рассчитал, что при увеличении продолжительности пребывания в минусовой темпера- туре и уплотнении графика тренировок, через пять-десять лет,

 

ког- да солнце, наконец, не взойдет, у него появится шанс прожить свою жизнь заново. Прожить новые дни без солнца, покрытые безупреч- ным

 

льдом и катастрофой во имя его спасения.

Кристос падал лицом в траву, и все его тело впитывало запах но- вой земли. Корни растений превратили эту почву в защитный жи- лет. Рано или

 

поздно каждый корешок растворится в ней, впрочем, как и лежащий к ней лицом маленький человек.

Моя жизнь теперь наполнена смыслом. Точно знаю, что нужно делать, а что -- не нужно. А ещё я разучился думать о себе. Наверно... Человек должен быть шире самого себя. Душа должна весить больше тела, как минимум тонну...

   Где-то спустя три месяца после Синичкиных родов в нашем театре состоялась премьера спектакля "Царь Фёдор Иоаннович", где Бересклет доверил мне играть царя Фёдора. Сами знаете, какая это роль -- заветная мечта любого актёра. А вся пьеса, мощное и великое творение А.К.Толстого, -- думаю, самое зрелищное и глубокое, что было создано для театра.

   Знаете, когда мы отмечали рождение нашей с Ксенией дочки, Ольга Резунова спросила:

   -- Вань, вот ты скажи: в твоей жизни было что-нибудь такое, мистическое и необъяснимое?

   Я ушёл в думу, старался что-то вспомнить, но ничего такого на ум не приходило.

   Со мной стало происходить что-то странное. Я всюду искал глазами милую незнакомку. Уже не трепал языком перед спектаклем, а задолго до начала стоял за занавесом и смотрел в зал, высматривая её среди зрителей. А после спектакля караулил на выходе. Но, к сожалению, в театре она больше не появлялась.

   Богатство там не ахти какое, а всё же и диван, сломанный и растрёпанный, и тот забрали. Телевизор, машину стиральную и посуду более-менее сносную, бельишко опять же... да что и говорить, даже новенькую кровать у дочери Нели унесли -- может, пригодится. А как же, новая семья -- о себе думать надо, то да сё... Словом, одни белы стены оставили.

   Вася как узнал, что жена его вместе со всем обзаведеньем покинула, от сердечного приступа в больницу слёг. А там ему, аллергику, не то лекарство в организм сунули, и его анафилактический шок стукнул. В общем, не выходили. Неле об этом несчастье, естественно, сообщили, но на похороны она не поехала, хотя и трезвая была. Дети сейчас в детском доме, а сама она судится из-за квартиры.

   С Графином у неё тоже... не по-людски как-то. Трезвый он -- угрюмое депрессивное создание, а как выпьет, так самое настоящее чудовище, как будто в него какое-то зло вселяется. Потом и не понимает, как такое натворил... Напьётся, и Неля после синяки гримирует. Иной раз и не рассчитает дурь-то. Три раза с сотрясением мозга в больнице лежала. А один раз как-то забыл тряпку на руку намотать, чтобы следов не осталось, неудачно стукнул и ключицу ей сломал. Подруги её, "стервы", постоянно в уши надувают: дескать, бежать надо от такого изверга, пока совсем не зашиб. Но Неля -- ни в какую, даже в полицию не заявляла. Может, и впрямь любит, а то и деваться некуда: запустила троянского коня, прописала. А потом, Графин хоть и нелюдь, а деньги какие-никакие носит и на работу не гонит. Где, правда, добывает -- неизвестно. По ночам часто отсутствует и целыми днями где-то пропадает.

Кинуло меня в апатию и задумчивость. Я с содроганием вспоминал мерзкую жизнь Шмахеля и эту женщину. Я бы, может, и махнул на неё рукой -- дело житейское, обманутая женщина, -- но самое интересное, что я вспомнил эту вздорную особу и по своей жизни. Была она моей соседкой, живущая этажом выше.

   Как всё-таки забавно устроена наша жизнь...

   Проснулся, сами понимаете, вне себя от бешенства и омерзения. Сердце яростно колотилось в груди, набивая себе ссадины, синяки и оскомины, и я задыхался, как будто только что пробежал марафон. Кровати Власова уже не было, и я лежал на холодных подмостках. Спокойствие и умиротворение бесследно улетучились, и меня охватило какое-то странное беспокойство, предчувствие чего-то зловещего... Одиночество я стал воспринимать ещё острее, впервые почувствовав всю беспомощность и незащищённость своего положения. Одно радовало: я изрядно похудел и стал таким же, как и прежде.

   Не успел я опомниться, как меня закинуло в другую чужую судьбу.

   Закинуло меня в жизнь какого-то Шмахеля, директора мясокомбината. Довольно грузный мужчина лет тридцати пяти -- сорока.

   Сначала я увидел Шмахеля глазами его секретарши.

   Шмахель важно и величественно вошёл в приёмную, и секретарша при виде его расцвела, вскочила со своего места и чирикнула ласковым голоском:

   -- Доброе утро, Семён Генрихович!

   Шмахель мимолётно кивнул и прошёл в свой кабинет, чуть ли не ногой открыв дверь.

   Через пару минут секретарша зашла к нему с бумагами и чашкой кофе, и я увидел желеобразную чиновничью тушу, которая расплескалась на всю ширину стола. Словно перину бросили комком в чиновничье кресло.