Сидя за письменным столом, разложив перед собой все детали, а на коленях — книжку-инструкцию с коварными сносками, я собирал, стыковал, шлифовал, обметал маленькой кисточкой, — я выстраивал эффективный и боеспособный воздушный флот, который моя придирчивость доводила до совершенства. Несколько лет подряд на Рождество и на день рождения, потому что братьям это нравилось и они говорили об этом, я получал от отца два-три макета самолетов для сборки, истребителей и бомбардировщиков, изображавшихся на коробке среди стихийных бедствий, из которых они выходят невредимыми. Ничто так не раздражало меня, как аккуратность, кропотливость, усидчивость, забота о мелочах — все то, что необходимо, чтобы результат вышел на славу, чтобы “Спитфайр” MK-XVI не посрамил британской армии, а немецкий бомбардировщик Ю-87 “Штука” смотрелся достаточно грозно. С маниакальным упорством я старался себя превзойти. Самый крохотный недочет был неприемлем и требовал исправления, даже если на это уйдет уйма времени, скажем, придется разобрать все, что только что собирал, чтобы точнее сложить заново какие-то части мотора, — строгость пуриста, ведь мотор все равно был спрятан, и случайные огрехи никто не мог обнаружить. Я слышал, будто высшая радость макетчика — сознавать, что все, что спрятано “в корпусе”, близко к совершенству, — к этой-то радости я и стремился, и испытывал отвращение. Эта радость представлялась мне самой тоскливой и пустой из всех возможных. Но я гнался за ней. Такая вот злая ирония, хотя в этом было и свое наслаждение! Одна только мать сожалела о проведенных за сборкой часах, считая это занятие пагубным и подозревая, что оно может деформировать мозг ребенка, сделав из него послушный инструмент для унизительной работы. Я мог бы выложить ей все. Мог бы открыть, в какое уныние ввергали меня эти самолеты, до чего обидно было их собирать, я мог бы признаться, что часто, берясь за это безжизненное занятие, я чувствовал, как сжимаются стены комнаты и она превращается в узкую келью, где места хватало лишь чтобы мучиться своей каторгой, то есть продолжать это копошение маленького маньяка, в котором нет места душе. Но я терпеть не мог жаловаться!
В день, когда мне исполнилось тринадцать, шестой год подряд отец подарил мне для сборки макеты самолетов, а ведь мои братья получали тогда подарки, призывающие чаще выходить на улицу. Я улыбался. Я и не думал о том, чтобы протестовать или выказать недовольство.
На следующий день меня самого удивила внезапно вспыхнувшая во мне ярость, от которой нужно было как-то избавляться. Я не злился на отца — встреть я его в коридоре, даже не упрекнул бы, — ярость моя не имела никакого отношения к любым поступкам и людям, и шла она от того, на что мы все обречены, от необходимости дышать общим воздухом, от открытия, что на земле нет жителей — одни сожители. Я разложил на кровати всю коллекцию макетов, превратив кровать в международный аэропорт, откуда могли бы взлетать любые самолеты, даже враждующих стран, даже те, которые встречаются лишь в небе, чтобы уничтожить друг друга. “Мессершмитт” Bf.iog мирно стоял рядом с “Фоккером” G.i, чьи два хвоста стоили мне многих кошмарных часов. Дальше прятаться нельзя! Крик должен обрести форму, пронестись, пророкотать! Один за другим, никак не группируя по степени моего отвращения, я выкинул все самолеты в окно. Ни один не полетел. Даже не сделал вид, разве что парочка самолетов выдала несколько дурацких оборотов — бессмысленный штопор перед тем, как спикировать носом в асфальт. В миг, когда самолет разбивался о землю, я испытывал утешительную радость, и тут же хотел повторения. Десяти минут неистовства хватило, чтобы уничтожить мою воздушную армию, память о днях тоски и мучений, утонченных и ненавистных. Во дворе я на секунду ощутил гордость, обнаружив, что некоторые модели неплохо перенесли падение с шеетого этажа. Но чувство это не задержалось. Я собрал останки авиации, сложил все в большой прозрачный пакет и перевязал его бечевкой. Вернувшись домой, подвесил пакет с останками апокалипсиса под потолок в столовой. С тех пор ни о самолетах, ни о макетах, ни о макетах самолетов не было и речи.
То, что на плечиках — мамины платья. Мать никогда не боялась броских цветов — желтого, рыжего, зеленого, красного, — но первенство все же за сиреневым и бордовым. Полоски цвета колеблются, колышутся, ждут, на какую опуститься плоть. Но то, что доходит до нас, это цепкий, змеящийся запах тела моей матери, он доходит до нас и протестует... Протестует против смерти, которая уже пришла.