Новые стихи.

Бремя власти.

Я комнату снимал у человека,

ответственного в городском совете за

кровли города, за краску, за

кровельную жесть и за олифу.

Огромный город

дробил свои заботы на множество осколков.

Один из них, не самый острый, хозяин

мой держал в своих руках. Домой он

возвращался поздней ночью,

поскольку — председатель горсовета,

до поздней ночи ожидал тоскливо, а

вдруг товарищ Сталин позвонит.

Когда смыкал глаза товарищ Сталин,

ни разу и не вспомнивший про крышу

Москвы, про кровельное железо, про

кровельщиков, даже про олифу,

поскольку всё его внимание

сосредотачивалось на фасадах; когда

смыкал глаза товарищ Сталин, и

полумёртвый от переутомленья шофёр

 

влачил домой предгорсовета,

полуживого от переутомленья — когда

смыкал глаза товарищ Сталин,

решивший сто вопросов, прочитавший

свои пятьсот страниц и

просмотревший свои два кинофильма,

я, успешно досматривая свой

четвёртый сон, неясно слышал: мой

хозяин снимал в передней старые

галоши, освобождая кровли всей

столицы и пригородов от своей заботы.

рекомендуем технический центр

Сидя за письмен­ным столом, разложив перед собой все детали, а на коленях — книжку-инструкцию с коварными сносками, я собирал, стыковал, шлифовал, обметал маленькой кисточкой, — я вы­страивал эффективный и боеспособный воздушный флот, который моя придирчивость доводила до совершенства. Не­сколько лет подряд на Рождество и на день рождения, пото­му что братьям это нравилось и они говорили об этом, я по­лучал от отца два-три макета самолетов для сборки, истребителей и бомбардировщиков, изображавшихся на ко­робке среди стихийных бедствий, из которых они выходят невредимыми. Ничто так не раздражало меня, как аккурат­ность, кропотливость, усидчивость, забота о мелочах — все то, что необходимо, чтобы результат вышел на славу, чтобы “Спитфайр” MK-XVI не посрамил британской армии, а не­мецкий бомбардировщик Ю-87 “Штука” смотрелся достаточ­но грозно. С маниакальным упорством я старался себя пре­взойти. Самый крохотный недочет был неприемлем и требовал исправления, даже если на это уйдет уйма времени, скажем, придется разобрать все, что только что собирал, чтобы точнее сложить заново какие-то части мотора, — стро­гость пуриста, ведь мотор все равно был спрятан, и случай­ные огрехи никто не мог обнаружить. Я слышал, будто выс­шая радость макетчика — сознавать, что все, что спрятано “в корпусе”, близко к совершенству, — к этой-то радости я и стремился, и испытывал отвращение. Эта радость представ­лялась мне самой тоскливой и пустой из всех возможных. Но я гнался за ней. Такая вот злая ирония, хотя в этом было и свое наслаждение! Одна только мать сожалела о проведенных за сборкой часах, считая это занятие пагубным и подоз­ревая, что оно может деформировать мозг ребенка, сделав из него послушный инструмент для унизительной работы. Я мог бы выложить ей все. Мог бы открыть, в какое уныние ввергали меня эти самолеты, до чего обидно было их собирать, я мог бы признаться, что часто, берясь за это безжиз­ненное занятие, я чувствовал, как сжимаются стены комнаты и она превращается в узкую келью, где места хватало лишь чтобы мучиться своей каторгой, то есть продолжать это ко­пошение маленького маньяка, в котором нет места душе. Но я терпеть не мог жаловаться!

В день, когда мне исполнилось тринадцать, шестой год подряд отец подарил мне для сборки макеты самолетов, а ведь мои братья получали тогда подарки, призывающие чаще выходить на улицу. Я улыбался. Я и не думал о том, чтобы протестовать или выказать недовольство.

На следующий день меня самого удивила внезапно вспых­нувшая во мне ярость, от которой нужно было как-то избавлять­ся. Я не злился на отца — встреть я его в коридоре, даже не уп­рекнул бы, — ярость моя не имела никакого отношения к любым поступкам и людям, и шла она от того, на что мы все об­речены, от необходимости дышать общим воздухом, от откры­тия, что на земле нет жителей — одни сожители. Я разложил на кровати всю коллекцию макетов, превратив кровать в междуна­родный аэропорт, откуда могли бы взлетать любые самолеты, даже враждующих стран, даже те, которые встречаются лишь в небе, чтобы уничтожить друг друга. “Мессершмитт” Bf.iog мир­но стоял рядом с “Фоккером” G.i, чьи два хвоста стоили мне многих кошмарных часов. Дальше прятаться нельзя! Крик дол­жен обрести форму, пронестись, пророкотать! Один за другим, никак не группируя по степени моего отвращения, я выкинул все самолеты в окно. Ни один не полетел. Даже не сделал вид, разве что парочка самолетов выдала несколько дурацких оборо­тов — бессмысленный штопор перед тем, как спикировать но­сом в асфальт. В миг, когда самолет разбивался о землю, я испы­тывал утешительную радость, и тут же хотел повторения. Десяти минут неистовства хватило, чтобы уничтожить мою воз­душную армию, память о днях тоски и мучений, утонченных и ненавистных. Во дворе я на секунду ощутил гордость, обнаружив, что некоторые модели неплохо перенесли падение с шеетого этажа. Но чувство это не задержалось. Я собрал останки авиации, сложил все в большой прозрачный пакет и перевязал его бечевкой. Вернувшись домой, подвесил пакет с останками  апокалипсиса под потолок в столовой. С тех пор ни о самолетах, ни о макетах, ни о макетах самолетов не было и речи.     

То, что на плечиках — мамины платья. Мать никогда не боя­лась броских цветов — желтого, рыжего, зеленого, красно­го, — но первенство все же за сиреневым и бордовым. Полос­ки цвета колеблются, колышутся, ждут, на какую опуститься плоть. Но то, что доходит до нас, это цепкий, змеящийся за­пах тела моей матери, он доходит до нас и протестует... Про­тестует против смерти, которая уже пришла.