Перед нами на портрете скептик, атеист, мизантроп, свободолюбец, человек увлекающийся и противоречивый. И во всем — во всех своих трудах, начинаниях и интересах — личность разносторонняя, широкого творческого, научного, мыслительного да и человеческого диапазона.
Еще школьником Хаксли замечен ироническим взглядом на мир, страстью к шутке, розыгрышу. В первом же письме (Олдосу нет и четырнадцати) он, прямо как у Стивенсона в "Острове сокровищ", дает одноклассникам подробные указания, как отыскать спрятанные им в школе "несметные" сокровища. "И не вздумайте их потерять", — предупреждает это грозное и загадочное послание. Во втором письме (ноябрь 1908 года) умудренный печальным опытом учебы в закрытой школе, Олдос рекомендует своему двоюродному брату самый эффективный способ борьбы с дедовщиной: разбить две дюжины яиц и вылить их вместе со спитым чаем в ванну "деду" — старшекласснику...
Чувство смешного (при совсем не располагающей к смеху жизни: ранняя смерть матери, самоубийство брата, отслойка сетчатки) юный насмешник демонстрирует на внушительной дистанции от незлобивого швейков- ского до язвительного гулливеровского юмора. Описание в письме отцу призывного пункта в начале Первой мировой и в самом деле заставляет вспомнить шедевр Ярослава Гашека: "Для проверки моего зрения врачу почему-то понадобилось раздеть меня донага". Есть в письмах немало примеров и совсем другого смеха. Проповеди местного епископа, пишет Хаксли из Оксфорда брату Джулиану (и мы сразу же узнаем в двадцатилетием студенте Бэллиол-колледжа будущего автора "Желтого Крома" и "Контрапункта"), "слушают, разумеется, лишь те, чьи души уже спасены — зубоскалы же предпочитают точить свои вставные зубы, сидя у камелька в тиши и покое". Подобных эскапад юного безбожника в нашей подборке довольно много: "Я дважды ходил в церковь Святой Магдалины на Джеймс-стрит в надежде Его увидеть, но Он оба раза отсутствовал". Достается от не по возрасту язвительного студиоза и сильным мира сего: "Когда же ему (члену Парламента сэру Уильяму Полларду Блейзу) объяснили, чем был знаменит остров Лесбос, он ужасно расстроился, ибо перепутал Лесбос и Лемнос и испугался, что английских солдат в Галлиполи совратят потомки Сапфо" (из письма Джулиану Хаксли от 31 марта 1916 года). А вот сатира чисто свифтовская: "Я предлагаю, чтобы любой оксфордский профессор, который читает лекции, пишет статьи и книги о Балканах... был незамедлительно лишен всех научных степеней и навсегда изгнан из Оксфорда". Чем не "Скромное предложение"?
Ирония, скепсис — быть может, главная нота в письмах Хаксли 20-30-х годов — нередко распространяется и на него самого: "Мой монокль грандиозен, но виду меня в нем греко-римский и уж очень претенциозный". А также, хоть и не без некоторого кокетства, — и на его творчество. "Меня безудержно тошнит от одного вида моих стихов", — пишет он о своем первом и впрямь не слишком удачном сборнике "Горящее колесо". Есть в письмах молодого Хаксли и примеры смеха сквозь слезы. "Слишком все надоело, Бог слишком плох, жизнь слишком коротка, все в жизни слишком сложно и идет куда-то не туда", — полушутя-полусерьезно жалуется начинающий писатель (и начинающий мизантроп) ближайшему другу юных лет Льюису Гилгуду. И вывод из этой ламентации делает столь свойственный золотой европейской молодежи пред- и послевоенных лет: "А значит, философия невоздержанности — единственно правильная". Вывод выводом, но жизнь автор "Контрапункта" ведет, в отличие, скажем, от Ивлина Во, в целом вполне воздержанную...
Да, Хаксли много шутит, иронизирует, при этом мизантропические настроения, ему вообще свойственные, с возрастом, особенно в преддверии второй войны, нарастают, дают себя знать всё очевиднее. Едва ли не в каждом письме тех лет звучат апокалиптические прогнозы, случается, правда, несколько преувеличенные. "Перспектива мира, — пишет он еще в 1917 году Гилгуду, — единственный луч утешения в беспросветном будущем". "Мне страшно от мысли, что станет с Англией после окончания войны" (Джулиану Хаксли, 31 марта 1916 года). "...У нас появится поколение существ, неспособных на мысль или на действие, жертв невиданной анархии". "Будущее вселенной представляется мне туманным, чтобы не сказать зловещим". В основе этих невеселых прогнозов, конечно же, лежит неверие в человека. "Вот бы найти средство от ужасов, на которые способны человеческие особи". "Человеческая раса вызывает у меня стойкую и все возрастающую тревогу" (Флоре Струсс, 6 января 1931). А двумя годами позже приговор человечеству прозвучит еще горше и безысходней: "Жуткое ощущение невидимых паразитов, несущих ненависть, зависть, злобу" (Наоми Митчисон, 13 августа 1933). В свете подобных "радужных перспектив", растущего скепсиса и отсутствия иллюзий в отношении европейской политики ("Поневоле задумываешься, — читаем в письме Хаксли брату от 24 мая 1918 года, — чего у наших властителей больше — глупости или порочности") появление в 1932 году "Прекрасного нового мира" вряд ли покажется неожиданным.
Ирония, скепсис, мизантропия — не единственные краски на эпистолярном портрете Олдоса Хаксли. Все люди составлены из противоречий, личности же творческие — особенно. Слабо видящий, как теперь бы политкорректно выразились, Хаксли очень зорок как психолог, его точным, глубоким психологическим прозрениям можно позавидовать. "Нет совета более глупого, чем 'познай себя', — пишет он Флоре Струсс. — Если тратишь время на то, чтобы себя познать, то и познавать будет нечего, ведь твое У существует только в связи с обстоятельствами за пределами твоего 'я'". И наблюдательности совсем еще молодого человека — позавидовать тоже. Летом 1912 года восемнадцатилетний Оскар изучает немецкий язык в Марбурге и подмечает характерное для немцев (которых вообще не жалует) сочетание приторности в обращении и непомерной любви к громоздким, аляповатым военным мемориалам вроде "пышущей яростью Германии рука об руку с залитой кровью Викторией. В то же время недюжинная наблюдательность еще совсем молодого Хаксли, острота ума соседствуют с наивностью, примеров которой в письмах тоже предостаточно. "Хочется надеяться, — пишет он брату в начале 1915 года, — что война к сентябрю кончится". Подобным прекраснодушием, впрочем, страдал в те годы не он один. Еще большая наивность проявляется в увлечении уже зрелого, сложившегося писателя идеями пацифизма, в котором он одно время видел панацею от всех бед.